Малышев заботливо прикрыл Мишу шинелью, снятой недавно с умершего, и, дав отлежаться, сообщил о новой партии пленных, прибывшей в концлагерь.
— Половина гражданских. Есть совсем сосунки, один рядом с тобою вон лежит. Как брякнулся, так и не шевелится с тех пор. Видно, дорога-то тоже боком вышла. Тридцать человек в наш барак поместили. Эй, хлопец! — тронул он лежавшего ничком за плечо. — Ты хотя бы слово промолвил, что ли?
— Что вы ко мне пристали, на самом деле? Надоело уже…
Услышав голос новенького, Миша рывком откинул шинель, приподнялся, молча взял лежавшего за плечи и повернул его к себе. Тот раздраженно дернул плечом, высвобождаясь, готовый выругаться. Но глаза его, остановившиеся на лице Зеленцова, часто замигали, раскрылись шире, и в них, наконец, задрожали слезы.
— Миша! — шепнул он. — Зеленцов… Мишка — ты?
Зеленцов молча обхватил его за шею, и Малышев с удивлением наблюдавший до сих пор за ними, отвернулся. У Миши и у незнакомого паренька, прижавшихся друг к другу, задрожали плечи.
Глава восьмая
В бараке быстро темнело. Вокруг новеньких группировались пленные, с жадностью слушали их рассказы.
Когда первая радость встречи несколько притупилась, Зеленцов, продолжая обнимать Виктора за плечи, спросил:
— Как же тебя угораздило попасть сюда, Витька?
Тот, стиснув зубы, устало привалился к стене спиной.
— Попал вот… Долгая история.
Тут только Зеленцов заметил, что Виктор от усталости едва-едва разговаривает. Он уложил его между собой и Павлом. Согревшись их теплом, юноша быстро уснул.
Зеленцов, отвечая на вопросы Павла о Викторе, долго ворочался с боку на бок. Уснул наконец и Павел.
Зеленцов поднялся, заботливо укрыл Виктора и Малышева своей второй шинелью, служившей ему одеялом, а сам, привалившись спиной к стене, долго сидел недвижимо, объятый воспоминаниями, которые всколыхнула неожиданная встреча.
По другую сторону от него спал пожилой пленный, необычно молчаливый. Тоже новенький, из той же партии, что и Виктор.
Высокий, худой, с небольшими голубыми глазами и светлой щетиной на удлиненном лице, он сразу заинтересовал общительного сибиряка. Но Малышев тут же охладел к нему, не получив на свои многочисленные вопросы ни одного ответа.
— Вот оглобля, — проворчал он под конец и оставил новичка в покое.
Тот раздраженно взглянул назойливому сибиряку в спину и опустил голову. Все это произошло несколько часов назад, а сейчас Зеленцов вслушивался в трудное дыхание незнакомого человека и думал о его судьбе. Несколько минут он словно чувствовал на себе усталый взгляд новичка и невольно посмотрел на то место, где новенький находился. Но даже привыкшие к темноте глаза ничего не различали во мраке. Десятки, сотни тысяч человеческих жизней исковерканы войной. Лучше об этом не думать.
Виктор рядом неразборчиво разговаривал во сне, но сколько Зеленцов ни прислушивался, кроме частого упоминания о каких-то сапогах, ничего другого разобрать не мог.
Сдерживая желание разбудить земляка, он не раз отдергивал от него свою руку, злясь на бесконечную ночь. Заснул он перед самым утром… Часа через два сирена подняла на ноги охрану и пленных, и началась обычная концлагерная жизнь.
Зеленцов успел коротко ознакомить Виктора с царившими в концлагере порядками. Но он все же то и дело искоса поглядывал на юношу — трудно привыкать здесь свежему человеку, может сорваться.
Остановившимся, безжизненным взглядом провожал Виктор похоронную процессию, змеей выползавшую из ворот. На лице у него проступили пятна лихорадочного румянца.
За завтраком он с непривычки не успел вовремя проглотить свою первую концлагерную порцию и впервые в жизни познакомился с резиновой палкой.
Виктор удержался на ногах; пленные, наблюдавшие за избиением, облегченно перевели дух. Не удержись юноша, не встал бы он больше с земли.
Краем глаза Зеленцов заметил, что бледное длинное лицо стоявшего с ним рядом новичка пошло темными пятнами и нижняя челюсть, затвердевшая камнем, слегка дрогнула.
Пошатываясь, Виктор пошел к концу очереди; кто-то громко шепнул:
— Скорее, парень!
Виктор вздрогнул и прибавил шагу.
В этот день пленные из восьмого блока после завтрака были предоставлены самим себе, как это случалось и раньше. Их загнали в барак и заперли до следующего утра.
Виктор тихо рассказывал о себе. Малышев, лежавший навзничь, смотрел в потолок.
— Черт знает, все шло вначале хорошо. Мне удалось дойти до Вязьмы. Автомат я к тому времени бросил. С каким-то фрицем пришлось перестреливаться, и все патроны, дурак, израсходовал. А затем началось…
Несколько минут он молчал, и лишь слышалось его тяжелое дыхание.
Зеленцов положил ему руку на плечо:
— Спокойно, Витька, не психовать.
Морщась от боли, Виктор осторожно лег на спину.
— На каждом шагу немец. Когда я одного кокнул — иначе не пройти было — что поднялось! С собаками пошли по следу. Хорошо, какая-то речка попалась, отстали. Но в суматохе я потерял наган. А на другой день попал все-таки в руки военной жандармерии… Не убили. Много нас таких собралось там. Заставляли окопы рыть, блиндажи делать… нуждались в рабочих руках. Только прошла неделя, и видят, что пользы от нас, как от козла молока. Собрали и вместе с пленными погнали в тыл. Знали мы, что гонят в какой-то лагерь сто один.
Виктор помолчал и тихо добавил, намеренно меняя разговор:
— Вот и пригнали. Вы сами-то давно здесь?
Павел свистнул:
— Скоро три недели.
— И как же? Не пробовали бежать? — Виктор понизил голос до шепота. — Пытались?
— Пробовали, — ответил Малышев. — Дороговато обходится, а пользы — ни на грош. Сам увидишь… подожди…
— Ждать? Разве дешевле обойдется? — Виктор привстал. — Зима на носу… Передохнем, словно мухи.
Все трое замолчали.
Малышев потрогал раненую голову и поежился. Миша угрюмо смотрел перед собой. Каждый из них думал о последних словах Виктора.
Виктор сел, обхватив руками колени, и, глядя в темноту перед собой, сказал:
— Сидеть и ждать… А чего?
Натягивая шинель на голову, Малышев прервал его на полуслове:
— Брось ты! Не береди душу…
Рядом с Зеленцовым, выставив вверх острые колени, лежал молчаливый сосед. Он так и не проронил ни одного звука и лишь хрустнул пальцами после слов Малышева.
Наступила ночь, за нею день. Жизнь шла где-то за колючими изгородями концлагеря, но борьба за нее ни на мгновение не прекращалась и здесь, на небольшом, втиснутом в неправильный квадрат проволочных стен клочке земли. Упорная, молчаливая, лютая, не знающая ни пощады, ни жалости борьба. В этой борьбе или гибли, или выходили из нее обычно с сердцами, из которых при ударе сталь высекала бы искры. Но выходили и другие. Растоптанные, изломанные, утерявшие свое лицо, отказавшиеся от всего, что раньше было свято.
В восьмом блоке можно было говорить о чем угодно; большим успехом пользовались рассказчики анекдотов. Много толков бывало после воскресной информации, проводимой один раз в неделю администрацией концлагеря. Обычно после информации о положении на фронтах в бараке было тихо, прекращались всякие разговоры: слишком подавляющими были успехи немецкой армии.
Лишь спустя несколько часов начинались разговоры, в которых принимали участие все, кроме лежавших при смерти. Но правды не знал никто. А она была необходима для души, как вода для умирающих от жажды.
Промозглые, длинные, словно века, осенние ночи. Чем было их заполнить? От сосущего чувства голода не спалось. Полчища вшей обессиливали не хуже голода…
Могучие союзники работали на эсэсовцев: холод и голод, вши и дизентерия, четкий распорядок, поддерживаемый пулеметами и резиновыми палками. Одно могли противопоставить фронту многочисленных врагов пленные — ненависть и свою сплоченность.
Не будь этого, продолжительность жизни в концлагере сократилась бы в сотни раз.
Ветераны концлагеря вливали во вновь прибывавших ненависть щедрыми немерянными порциями. Вливали без ограничения, часто неосознанно, своими рассказами. То, о чем они рассказывали по ночам, не вмещалось в сознании и казалось Виктору немыслимым бредом. Эти рассказы вперемежку с анекдотами о попах и попадьях приводили новичков в трепет.
Восьмой блок отличался в этом отношении от остальных семи тем, что здесь разговаривали обо всем на свете, кроме еды. Это стало вроде своеобразной традиции. Но однажды и здесь прорвалось… Случилось это через неделю после того, как Виктор попал в концлагерь. Одному из новоприбывших стало невмоготу терпеть, и он стал наяву бредить о хлебе. Никто его не прерывал до тех пор, пока в бараке не повисла зловещая тишина: еще мгновение, и забывшие все на свете, кроме желания есть, люди могли бы решиться на крайность. Разметать сделанный на живую нитку барак, броситься под пули охранников, обвиснуть тряпками на колючей изгороди.
В этот момент из дальнего угла раздался голос:
— Жрать хотите, братцы? Терпеть невмоготу?
Никто не отозвался. После томительной паузы тот же голос продолжал:
— Всего-то вы здесь каких-нибудь восемь ден, а я вот полтора месяца, братцы. Полтора! — для большей убедительности добавил он. — Нельзя в нашем положении о жратве мозговать, добром не кончится.
Говоривший смолк, словно внезапно захлебнулся. Кто-то, не в силах сдержаться, надрывно кашлял, и этот сухой с посвистыванием кашель лишь резче подчеркивал неестественную тишину в многолюдном бараке.
Разная она бывает — тишина. Светлая, словно говор родника или солнечный луч, гнетущая, схожая с непосильной тяжестью на плечах, радостная и волнующая, как любовь или хорошая песня.
Но тишина в бараке сейчас походила на тишину расплавленной стали. На тишину, каждая секунда которой — безмолвный крик души; на тишину, кующую единство и ненависть; на тишину, придающую слабым силу, мягкосердечным — жестокость, слабовольным — характер. Тишину, понятную каждому. И затем она была нарушена угрюмым сильным голосом.