Глубокие раны — страница 33 из 76

Увидев мужа с таким грузом на руках, тетя Поля, успевшая зажечь лампу, попятилась. Пасечник осторожно положил человека на лавку.

— Дай-ка сюда огонь…

Вдвоем они наклонились над ним, и тетя Поля ахнула; рука ее, поднятая для крестного знамения, задрожала, опустилась.

Свет лампы озарил невероятно темное, иссохшее лицо, судорожно скрюченные пальцы рук. Снег на голове таял, она оставалась белой. Не в силах отвести глаз, пасечник прошептал:

— Седой совсем… Должно сбежал из лагеря. Поставь-ка, Пелагея, лампу да помоги мне раздеть его… может…

Фаддей Григорьевич принялся за дело. Стянув с лежавшего изодранный пиджак, он разорвал расползавшуюся от грязи и пота рубаху. На шее у человека, такой тонкой, что было боязно к ней прикоснуться, чтобы не повредить случаем, он увидел возле правой ключицы темное пятнышко.

«Родиминка, должно», — отметил про себя старик и оглянулся.

Жена с застывшим, безжизненным лицом, тоже смотрела на это пятнышко. Похолодев, пасечник вновь перевел взгляд на родинку. И весь сжался в следующую минуту от вязкого шепота жены:

— Витя…

Чувствуя шевельнувшиеся на голове волосы, пасечник рявкнул:

— Цыть, дура!

Зацепившись ногой за пиджак, валявшийся возле лавки, старик пинком отбросил его в сторону. Пиджак распластался. На нем стали видны беловато-грязные цифры, выведенные прямо на спине: 719.

С яростью подбросив пиджак ударом ноги еще раз, Фаддей Григорьевич накинулся на жену:

— Брось выть! Убью, старая… Снегу неси, водки — живо!

В его голосе звучал бешеный гнев, и тетя Поля опрометью метнулась в сени.

Сдерживая дыхание, пасечник прижался ухом к высохшей груди племянника. Прибежала тетя Поля с ведром снега и бутылкой самогона. Ведро вывалилось у нее из рук, дзынькнуло об пол: муж плакал.

«Помер?» — хотела спросить она и не могла: не стало голоса.

А у пасечника по лицу поползла блуждающая улыбка. Так иногда светит сквозь дождь осеннее солнце.

— Жив… жив наш Витька. Ну что ты рот раззявила? Снег давай: руки ему, стало быть, оттирать надо.

Еще не вполне оправившись после пережитого волнения, вздрагивающим голосом добавил:

— Дверь-то, старая, закрой. Морозно на улице.

Пытавшаяся вначале помогать мужу, тетя Поля, почувствовав внезапное головокружение, отошла и упала перед иконами на колени. Шевеля сухими, горячими губами, она начала шептать молитвы, то и дело прикасаясь лбом к холодному полу.

А пасечник отставил ведро со снегом и принялся натирать тело племянника самогоном. Пот градом катился у него с лица. Видя, как понемногу возвращается к жизни беспомощно лежавший перед ним юноша, пасечник чувствовал: жизнь возвращается и в него, в его душу.

Страстные слова молитвы сливались с разноголосым завыванием ветра. Пасечника все сильнее охватывало предчувствие неотвратимо надвигавшихся новых бед. Упрямые глубокие морщины перепахали ему лоб. У Виктора еле заметно вздрогнули веки. Пасечник, вглядываясь в его лицо, спросил:

— Выдержим, племяш, а?

Тишина, страстный шепот жены да вой ветра за стенами.

5

После неожиданного появления племянника старики Кирилины потеряли покой.

Впервые безжалостная рука войны прикоснулась непосредственно к ним, и они стали лицом к лицу с ее жестокостью. Несмотря на все их усилия, Виктор так и не приходил в сознание. Через каждые два часа старик насильно разжимал свайкой зубы племянника и вливал ему в рот несколько ложек куриного бульона. Тетя Поля, не обращая внимания на ядовитый шип мужа, часами простаивала перед иконами на коленях. Молясь, она неотступно видела перед собой страшное лицо Виктора, его седую голову. Слова молитв путались, изображение полуобнаженного Иисуса напоминало о мучениях, выпавших на долю племянника.

— За что? — в страхе шептала тетя Поля.

На вторые сутки утром Виктор открыл глаза. Радостное восклицание мужа, ни на шаг не отходившего от племянника, застало тетю Полю врасплох, и она выронила кувшин с молоком. Мелко семеня, побежала к кровати, на которой лежал больной, заглянула через плечо мужа. Виктор, словно новорожденный, бессмысленным взглядом уперся куда-то в потолок.

— Виктор… — позвал Фаддей Григорьевич.

Брови Виктора удивленно приподнялись, он медленно, с заметным усилием повернул голову на звук голоса и спросил:

— Кто это?

— Да это, стало быть, я, дядька твой — Фаддей… Ты что? Не узнаешь меня, племяш?

— Дядя Фаддей? Вижу плохо… туман…

Боясь расплакаться, тетя Поля прикусила губу.

— Виктор!

— Что? Я слышу — говори…

— Ты, может, съел бы чего?

Наступило долгое молчание. Виктор словно обдумывал услышанное, и старики, боясь шевельнуться, ждали.

— Нет, — услышали они наконец слабый голос. — Воды дайте. Жжет.

По знаку мужа тетя Поля принесла стакан грушевого отвара. Фаддей Григорьевич бережно приподнял голову племянника и напоил его.

— Теперь хорошо.

К вечеру у Виктора начался бред, перемежавшийся с полуобморочным сном. Пасечник, вздрагивая, узнавал из бессвязных выкриков племянника, переходящих порой в свистящий шепот, то, чему не в силах был поверить. Зажимая рот платком, плакала, прислонясь к печке, тетя Поля.

Виктор часто звал мать, о чем-то говорил ей, вспоминал какого-то Мишу, порывался куда-то бежать…

Ошеломленный силой, таившейся в теле племянника, пасечник не знал, что делать. К утру бред усилился. Тетя Поля привела старика-фельдшера, еще до войны ушедшего на пенсию. В селе ему доверяли: как ни говори, прожил в Веселых Ключах двадцать один год, лечил…

Войдя в избу, он подслеповато прищурился на огонь лампы и, протирая запотевшие с мороза очки, поздоровался с хозяином.

— Что тут у вас стряслось, старина? Баба твоя так и не объяснила толком.

Фаддей Григорьевич указал ему на Виктора.

— Вот племянник…

— Витя? Знаю, знаю: славный юноша. Ну-ка, поднеси свет ближе.

С минуту фельдшер всматривался в лежавшего, потом повернулся к пасечнику:

— Шутишь, Григорьич? — спросил он голосом, в котором пасечник уловил страх. — Это…

— Витя, — зло окончил за него Фаддей Григорьевич. — Что, не узнаешь?

Фельдшер поправил очки и приступил к осмотру.

— Прочь, уходи! Слышишь! Какая мерзость! — выкрикнул Виктор с такой силой ненависти и боли, что фельдшер посторонился, едва не выбив из рук пасечника лампу.

— Э-э! — пробормотал Аким Терентьевич растерянно. — Спокойно, молодой человек, спокойно…

— Бредит. Всю ночь так, Терентьич. От его речей, стало быть, сам уже не в себе. Плакал, дурень, старый…

— Кажется, Григорьич, ему лет восемнадцать?

— Восемнадцатый идет…

— Второго марта восемнадцать будет, — уточнила тетя Поля.

— Э-э… да… того…

Так и не высказав своей мысли, Аким Терентьевич склонился над больным. По мере того, как он ослушивал, выстукивал, ощупывал тело юноши, выражение его лица становилось все более замкнутым, тревожным. Наконец он заботливо прикрыл Виктора одеялом и опять услышал неожиданный крик больного:

— Не трогайте! Куда суешь? Не пойду! Смерть… Ребята!.. дышать… дышать. Тряпку! Тряпку возьми!

Обильный пот выступил на лице, изломились серые обескровленные губы, неестественно широко открылись запавшие глаза. С выражением безумия они устремлены куда-то перед собой… Что они видели?

Много смертей было на веку старого фельдшера, много горя человеческого и страданий прошло через его душу. Он всегда находил слова утешения, всегда сеял в сердцах зерна надежды, всей душой соблюдая правило: сила врача не только в знаниях и лекарствах, но и в воле к жизни больного. Эту волю врач обязан влить. А тут, в первый раз за свою многолетнюю практику, Аким Терентьевич не выдержал. Заплясала лампа в руках пасечника, когда у фельдшера из-под очков на морщинистые щеки скупо поползли слезы.

— Плачешь? — шепот пасечника сорвался на крик. — Поставь его на ноги, Терентьич! Слышишь? Что молчишь? Нельзя ему умирать! Терентьич!

Фельдшер устало опустился на стул.

— Я не бог, Фаддей, — глухо ответил он. — Здесь я бессилен. Невероятно, что он еще живет… Да, да — невероятно. Не спорь. В своей практике я случай такой крайней дистрофии встречаю впервые. Сейчас даже не это страшно. Сам он больно уж страшо́н. Чувствительным становлюсь, старость подходит, — оправдывая себя, фельдшер помолчал, вздохнул. — Меня другое волнует: у него тяжелое нервное потрясение. Я… э-э… не знаю, что с ним произошло. Могу уверенно сказать: что-то ужасное…

Наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Виктора.

— Что ж, — заговорил фельдшер. — Сделаем ему укольчик. Пусть часок-другой поспит. Не так уж много у него сил. Что напрасно их расходовать… Хозяйка!

Фельдшер прокипятил шприц, послушал у больного пульс и спросил:

— Э-э… Григорьич, может расскажешь, что все-таки с ним произошло?

— Как бог свят не знаю, Терентьич. Сам ума не приложу. Знаю только… Пелагея, довольно хныкать! Принеси тот пиджак… с номером…

Выслушав короткий рассказ пасечника, фельдшер вздохнул.

— Осатанели люди…

Потом посоветовал, как кормить, какую пищу давать, и прилег на диван.

— Коли племянник проснется, разбуди, Фаддей.

Устроившись поудобнее на диване, фельдшер затих.

Тетя Поля повернула лампу и стала перекладывать в печи дрова. Скоро уже нужно будет топить и спать теперь некогда, да и не уснуть ей теперь…

Глава двенадцатая

1

Город жил сложной, напряженной жизнью. Днем холодные полупустынные улицы вызывали чувство уныния и тоски, ночами арестовывали, пытали, расстреливали.

Густо политые кровью, облепленные приказами и листовками, простреленные вдоль и поперек, проносились дни и недели.

Приказы грозили, приказы требовали — листовки призывали не исполнять. Но с некоторых пор, а именно с двенадцатого декабря, в городе перестали появляться листовки. Со стен домов, с заборов совершенно исчезли сводки Совинформбюро о положении на фронтах.