Высокий не отошел, лишь опустился на корточки перед старостой. Все обдумывали услышанное. Молчали. Высокий, успокаиваясь, промолвил:
— Можно… Потом только как что, глаз каждый колоть будет. С этим как?
Староста, рязанский бригадир-колхозник, вздохнул:
— Может и будут. Кто не поживет здесь, не поймет. Да наплевать. Лишь бы душа моя чистая была… Выбраться отсель, потом…
Староста встал, опять сел.
— Потом я разговор с ними поведу особый…
Многие увидели оскал его зубов и отвернулись.
Переметало. Красная луна плыла в радужном сиянии. Ветер час от часу крепчал, и вскоре на северо-западе показались клочья разорванных туч.
В девятом часу вечера через один из пустырей выскользнули из города люди в белом. Они полем сделали значительный крюк, пока не вышли на дорогу между городом и концлагерем. Здесь группа разделилась: трое остались на месте у дороги, укрывшись за ракитами, а двое двинулись по дороге к концлагерю… Вскоре они исчезли из глаз оставшихся.
Это были подпольщики, выделенные Пахаревым для совместных действий с отрядом Ворона.
Один из двоих, ушедших вперед, был Андрей Веселов. Он легко скользил на лыжах сбоку дороги, метрах в десяти от нее; его товарищ, а теперь и подчиненный двигался сзади.
Минут через десять они вступили в запретную зону, простиравшуюся на три километра от концлагеря. Затем двинулись в сторону санной, местами переметенной снегом дороги. В том месте, где эта дорога разделилась на две, остановились.
— Прикрой меня полами, Василь. На часы взглянуть, — попросил Андрей.
— Должно десять скоро, — отозвался тот приглушенным баском, прозвучавшим неестественно напряженно.
Чиркнула спичка.
— Без пяти десять…
Они умолкли, потом закурили, пряча сигареты в рукава.
Василь выпустил дым, опасливо помахал рукой, разгоняя его.
— Ты чего это? — спросил Андрей.
— Так… Вдруг учуют?
Андрей засмеялся.
— Учуют? Ветер же в сторону. Да и чутье у них не лисье. Скажи — трусишь.
— Ты будто — нет! — огрызнулся Василь беззлобно.
Втаптывая окурок в снег, Андрей промолчал, потом отозвался:
— Знобит что-то…
Они замолчали; седая ночь приглаживала землю бородою поземки, резко шелестела колкими крыльями морозного ветра. Кроме шороха снега и шелеста ветра, — ни звука. Луна ныряла в рваных облаках, и Василь, глядя на нее, вдруг сказал:
— Чудно… Много я книжек разных прочитал и про войну, и так… Люблю я это дело — книжки… А такого, чтобы до тонкостей было расписано, — редко встречал. Вот, к примеру, мы сейчас…
Он замолчал, и Андрей, подождав, спросил:
— Что — мы?
— Ну, мы… К примеру, разве кто напишет вот так, как есть сейчас? И луна, и метель, и прочее все… Разучились сейчас книжки писать… Ни сердца там, ни души.
Со стороны города до них донесся какой-то дрожащий, неясный звук, и они замерли, прислушиваясь.
Через прорехи туч остро поблескивали звезды, и Андрей вдруг с огромной силой почувствовал могучее разнообразие жизни, которое неподвластно даже воображению, разнообразие и вместе с тем общность всего, что виделось и слышалось кругом. В холодном блеске луны было что-то от нетерпеливого биения сердца, в ползущей по полю поземке — от облаков, в кристаллах снежинок отражался свет далеких звезд, излученный ими тысячи и миллионы лет назад…
Что-то величественное, необъятное представилось Андрею, и у него закружилась голова.
— Василь, — сказал он, прислушиваясь сам к себе, к тому, чего сам не мог пока осмыслить. — Слушай, Василь, — повторил он с глубокой убежденностью, — после войны я обязательно напишу книгу. В ней будет все: ты и луна, жизнь и смерть, любовь и счастье, и страдание… я обязательно напишу такую книгу…
Не понявший его порыва Василь недоверчиво хмыкнул.
— Не веришь?
Ежась от холода, дыша в рукавицы, Василь усмехнулся.
— Нет, не верю, друже. Разве книга может сравниться с жизнью? Да и писатель теперь мелкий пошел, вроде премудрого пескаря, — пугливый… Таких, как раньше, — нету, перевелись…
Андрею не хотелось спорить, и он замолчал. Приподнятость мысли и чувства, внезапно овладевшая им, не проходила, и он с сожалением подумал о невозможности писать. Последнее время он все чаще впадал в такое состояние, когда жизнь чувствуется с удесятеренной силой, а мысль рисовала такие картины, что захватывало дух, и он забывал обо всем остальном. В такие минуты он начинал записывать. Часто это были лишь отрывочные суждения о жизни, о красоте, о вечности, но Александра Ефимовна, наткнувшись как-то на его записи, долго не могла от них оторваться, пораженная не по-юношески зрелыми и широкими суждениями сына. Она знала, что Андрея с детских лет интересовали серьезные книги, требующие раздумий, книги-борцы. Но в остальном Андрей был самым обыкновенным мальчишкой, любил шумные подвижные игры, сладкие пирожки и никак не мог обойтись без драк со сверстниками. И Александра Ефимовна считала сына мальчишкой до той самой минуты, пока ей не попался на глаза его дневник. За полчаса, которые она провела над записями, мальчишка в ее глазах вырос. В первую минуту она сильно встревожилась. Но затем подумала, что все это в порядке вещей. Мальчик стал юношей. Если до этого времени он жадно, как губка воду, вбирал в себя мудрость, спрессованную десятками поколений в страницы книг, то теперь наступило время, когда он почувствовал острую необходимость осознать происходящее, сверить его с опытом предшествующих поколений и сделать свои выводы.
С тех пор, как началась война, Андрей действительно стал очень много думать. Вот и сейчас, после довольно жестких слов Василя, глядя на серебрившуюся под светом луны поземку, опять задумался. Он любил литературу и свою русскую — особенно. Она не имела себе равных по наступательной силе и страстности, она всегда защищала обиженного и оскорбленного и никогда не переставала искать пути к справедливости, никогда не переставала звать человека к лучшему. Андрей любил книги, в которых жизнь и люди были по-настоящему полнокровны, и Лев Толстой стал его любимым писателем. Но это сейчас не имело значения, так как слова Василя относились к современности. Но и в данном случае Андрей не мог согласиться. Сочившиеся кровью романы Шолохова, в которых, точно небо в огромном прозрачном озере, отразилась новая эпоха, эпоха начавшейся ломки общественных отношений и перестройки душ, — разве это не настоящее искусство?..
Небо все гуще и гуще затягивалось тучами; Василь закурил вторично. Андрей молчал. Ему казалось, что он отчетливо слышит могучее дыхание времени; прищурившись, смотрел он на шевелившееся волнами поземки поле, и видел свою эпоху. Что чувствовал. Предсказанная задолго до своего рождения, она безжалостно срывала с человечества коросту вековых привычек к слепому повиновению, срывала с живым мясом и кровью.
Эпоха… Величественная и кровавая проходила перед Андреем его эпоха. В революциях и войнах, в стройках и разрушении, в добре и зле… От прежних общественных отношений не оставалось камня на камне, ниспровергались законы тысячелетий, слабые становились сильными… Не может быть, чтобы эта эпоха, эта невиданная ломка не выдвинула своих гигантов мысли и слова. Они придут, возможно уже стоят, не решаясь перешагнуть порог, — слишком грандиозно происходящее…
Андрей хотел поделиться своими мыслями с Василем, но тот прервал его:
— Тише! Слушай.
Сразу забыв обо всем, Андрей пригнулся рядом с товарищем. Их белые накидки, сшитые по заказу Горнова Антониной Петровной, слились со снегом.
— Ты ошибся, — зябко вздрагивая, шепнул Андрей после минутного молчания. — Ничего не слышно…
— Оглох? — отозвался Василь шепотом. — Снег похрустывает… Кто-то идет…
— Айда в сторону.
Андрей достал из кармана револьвер, сунул его за пазуху. Они отошли от дороги, отцепили на всякий случай лыжи и легли на снег.
Вскоре и Андрей услышал скрип снега. Затем они оба увидели неясные темные силуэты, приближавшиеся к ним по дороге. Выглянула луна из-за облаков, и Андрей различил трех всадников.
Вот она, его эпоха, не признающая ни ночей, ни морозов, ни бурь.
— Трое… Что-то не то, — всматриваясь до боли в глазах, шепнул Андрей.
— Верхами, — добавил Василь, еще больше вжимаясь в снег. — Может пропустим?
— Зачем? Разве партизаны не могут быть верхами? С этой стороны ждать будто бы больше некого…
— Кто знает…
Андрей сжал рукоятку револьвера, затаил дыхание.
Когда всадники были от них совсем близко, Андрей крикнул:
— Стой! — крикнул и не узнал своего голоса. — Четвертый контрольный пост. Предъявите документы.
Один из всадников спрыгнул с коня.
— Наши документы Демьяном подписаны. Подойдут?
Андрей вскочил на ноги: он узнал голос Ворона.
— В самую точку! — сказал он, подбегая к подъехавшим. — Здравствуйте, товарищи!
Ворон тоже узнал его. Поздоровавшись, он отвел юношу в сторону, спросил, нет ли каких изменений.
— Нет. Все по-прежнему, — ответил Андрей. — Связь будет прервана через полчаса, на выходе из города дежурят… Если задержать не смогут, дадут две красные ракеты. Противотанковый ров отсюда в сорока метрах. По рву можно пройти почти вплотную к концлагерю.
— Так, добро. Погоди, я распоряжусь…
Эпоха… Она бряцала оружием и хлестала приказами, она не знала отдыха и успокоения…
Пока Ворон отдавал нужные распоряжения, Андрей вернулся к Василю, продолжавшему лежать.
— Вставай. Тебе пора. Как только перережешь провода, уходи домой. Меня не жди, Вася…
— Понятно, Андрюшка. Удачи тебе. Смотри… — и, пожимая руку товарищу, Василь с сожалением произнес: — Мне бы с вами. Возможно, и я оставил бы потомкам что-нибудь вроде «Войны и мира».
— Ладно, не ехидничай, время-то не ждет. Жми давай!
Через полчаса на ту дорогу, по которой из лагеря вывозили трупы, осторожно, группами по пять человек, из рва стали выползать партизаны и рассредоточиваться вокруг концлагеря по своим, заранее намеченным местам.