Зеленцов закинул руку Павла себе за шею с одной стороны, Арнольд — с другой, и они приподняли его. Но, сделав всего несколько шагов, Малышев рванулся и упал вместе с Кинкелем. Миша от неожиданного рывка едва удержался на ногах. Готовое сорваться у него с языка ругательство замерло, когда он услышал судорожные, какие-то лающие звуки. Наклонившись над Павлом, он со страхом спросил:
— Ты что, плачешь?
Малышев повернулся на бок, приблизил свое лицо к Мише, и Зеленцов услышал его шепот, вызвавший в теле жаркую дрожь:
— Плачу? Я не баба… Уходите! Слышите? Они почти рядом… уходите!
Миша бросился его поднимать, но Малышев оттолкнул его руки и закричал от неутихающей боли, от ужаса перед случившимся:
— Убью! У-уходи!!!
Услышав звук хищно щелкнувшего курка, Зеленцов дернул Кинкеля за рукав; бросившись в сторону, они упали в снег и поползли, каждую секунду ожидая выстрела сзади: с оружием в руках никто из них живым бы не дался…
А Малышев обессиленно уронил голову в снег. Оставшись один на один с собой, он беззвучно заплакал. Все для него было кончено; второй раз попасть в руки немцев он не мог. Одна мысль о концлагере могла поднять руку к виску и нажать курок. Сделать это немедля мешала тлевшая в глубине души надежда на другой исход. Мало ли что? Вдруг да на этот раз пронесет?
Все теснее смыкалось вокруг села кольцо карателей. В одном месте неожиданно вспыхнула частая стрельба, послышались торопливые взрывы гранат. Последний десяток партизан прорвался в темноте через цепи венгров, вплотную подступивших к селу…
Павел услышал чужой окрик и тяжелое дыхание бегущих по снегу солдат. Они на ходу щелкали затворами, стреляли и зло ругались.
Тогда он поднял револьвер к виску. От прикосновения холодного металла по всему телу пополз леденящий озноб. Малышев отдернул руку, потом стал медленно поднимать ее вновь. Револьвер словно налился непомерной тяжестью, стал, пожалуй, тяжелее всего, что когда-либо приходилось подымать Павлу. Рука от напряжения дрожала.
«Буду считать до трех, — подумал он. — Раз… два…»
Он не успел подумать; «три». Кто-то властно отвел его руку в сторону, навалился на нее. Малышев вскрикнул, дернулся всем телом. Бабахнул выстрел.
— Очумел ты, что ль? — услышал он голос Зеленцова. — Это же мы — я с Арнольдом!
На звук выстрела и на их голоса со всех сторон бежали каратели.
— Ну и подлюги вы, ребята! — заикаясь, выговорил Малышев, с трудом шевеля разбитыми в кровь губами, когда их схватили каратели и, выламывая руки, куда-то потащили. — На что такая жизнь?
Его не услышали или просто не хотели отвечать. Они еще не пришли полностью в себя и только тяжело и учащенно, как загнанные кони, дышали.
Заняв Гребеньки, хортисты решили остановиться в деревне; метель не стихала, и гнаться за партизанами было бесполезно, да и небезопасно. Кроме того, была на это и другая важная причина: деревня дала приют партизанам и должна за это понести наказание по всем правилам военных законов. Ведь убито три венгра, две лошади и осколками гранат ранено человек десять.
Сухощавый красивый полковник, барон Шандор Меттер, отдав распоряжение офицерам, отпустил их и спросил у начальника штаба:
— Пленные есть?
— Двадцать три человека. Сущие босяки. Вероятно, бежали из концлагеря.
— Женщины среди них есть? Я бы хотел одну из них допросить лично.
Начальник штаба еле заметно улыбнулся: уж очень ловко умел барон лгать. «Подсунуть бы ему бабу лет шестидесяти… Пожалуйста! Единственная красотка среди пленных, допрашивайте, полковник!»
Представив барона в таком положении, начальник штаба, по-прежнему не изменившись в лице, беззвучно рассмеялся и вслух сказал:
— Найдем. Разрешите привести?
— Да. Только не задерживайтесь очень.
Начальник штаба пошел было, но у двери остановился и спросил:
— А с остальными? Расстрелять?
Подумав, полковник коротко распорядился:
— Присоедините их к тем, что собраны для отправки в Германию. Разумеется, молодых и здоровых… Остальных…
Он выразительно щелкнул пальцами, и начальник штаба, понимающе кивнув, вышел.
Через четверть часа к барону втолкнули шестнадцатилетнюю девушку, взятую после торопливых поисков в ближайшей избе. Она испуганно прижалась к стене и готова была, кажется, расплакаться. Полковник подошел к ней, взял ее за руку. Она, вся съежившись, с минуту стояла молча, потом с силой вырвала свою руку и спрятала ее за спину. Барон взглянул на ее грудь, улыбнулся. Позвонил.
— Переводчика, — бросил он вбежавшему денщику.
Прибежал переводчик. Полковник приказал ему:
— Скажите ей, чтобы она постелила мне… приготовила постель и помогла раздеться. Поняла ли она? Спросите.
Девушка упорно молчала, и полковник приказал переводчику выйти. Накинув на дверь крючок, он указал девушке на кровать. Потом подтолкнул ее к кровати. Она завизжала и впилась зубами в его руку. От неожиданности он отпрянул в сторону, затем решительно схватил девушку, бросил на кровать и стал срывать с нее платье.
— Дикари! — барон выругался и ударил девушку в грудь. Она пронзительно вскрикнула и затихла. Барон снял сапоги и стал раздеваться, не отрывая взгляда от маленьких, слегка вздрагивающих грудей девушки с розоватыми сосками…
Начинало светать. По-прежнему выла метель, снег набивался во все щели. Вырастали новые сугробы.
И новые могилы.
Полк стоял в селе Гребеньково трое суток. Солдаты грабили, насиловали женщин. Красивых девушек, почти детей, они приводили офицерам. Господа офицеры из молодых не скупились на марки, если девушка им нравилась.
Пленных не расстреляли. За каждого человека, годного для отправки в Германию, немецкое командование платило семьдесят марок. За каждого убитого партизана — десять. Но партизана не так-то легко убить, и партизанами объявлялись дети, старики и женщины. Сто убитых — тысяча марок.
На третий день стихла вьюга. Полковник приказал готовиться к выступлению в город на следующее утро. А вечером, когда он пил кофе и разглядывал стоявшую перед ним очередную девушку, неожиданно звякнуло оконное стекло и вслед за тем в доме оглушительно рявкнуло.
Прибежали денщик, офицеры. Полковник лежал на полу и широко, как выброшенная из воды рыба, раскрывал рот… Забившаяся в угол девушка сидела, зажав лицо руками.
На другое утро хортисты покинули Гребеньки, превращенные в груды дымящихся развалин. Подтаявший во время пожаров снег густо устилали трупы расстрелянных жителей. В наспех сколоченном гробу, обитом зеленым шелком, лежал полковник барон Шандор Меттер.
Пятьсот тридцать восемь убитых — пять тысяч триста восемьдесят марок в полковую казну.
Русь! Вздыбилась ты, огромная и неоглядная, заслонила истерзанной грудью вселенную, и заалели снега твои от крови, поредели леса твои от пламени…
Неисчерпаемыми оказались силы твои. Скажи, Русь, как назвать тебя? Несгорающим факелом, осветившим жизнь человечеству на многие годы вперед? Страдалицей? Героиней?
Ты вместила в себя все, Русь!
Похожа ты на звенящий полет стрелы, на шелест знамен. Но стонут дочери твои, угоняемые на чужбину, и падают сыновья твои, раскидывая руки, мутнея взглядами, падают, чтобы никогда больше не встать. И поэтому, перепоясалась ты, Русь, по белому снежному платью трауром дымящихся пепелищ… Не к лицу тебе этот вдовий наряд, и ты чутко прислушиваешься, настороженная, словно чувствуешь приближение богатыря-избавителя, который сорвет с тебя траурные одежды и оденет тебя во все светлое и праздничное…
И грохот битв — как поступь его шагов.
О Русь, Русь.
На четвертый день после разгрома концлагеря к Наде пришел Андрей Веселов. Надя была одна: отец ушел на рынок, надеясь продать кому-нибудь свои слесарные изделия и купить взамен хлеба или картошки. Увидев Андрея, девушка поднялась ему навстречу.
— Доброе утро, Надюшка! — умышленно весело заговорил Андрей, называя девушку полузабытым детским именем. — Что ты так побледнела? Не тревожься, нормально все. Концлагеря больше нет. Слышишь, нету!
— Об этом я уже знаю…
Она замолчала, но Андрей видел в ее глазах вопрос, на который нельзя было не ответить. «Соврать? — подумал он, не зная что делать дальше. — Узнает — не простит вовек…»
Глаза, требовательные голубые глаза, смотрели прямо в душу, и Андрей решился: «Скажу. Лучше, говорят, горькая правда, чем сладкая ложь».
Отбросив напускную веселость, он, устало волоча ноги по полу, прошел к дивану и сел. Избегая глядеть на девушку, упрямо разглядывал прорванный рыжий носок своего сапога. И прежде чем он проговорил, у Нади подкосились ноги от недоброго предчувствия. Она опустилась на стул и, подняв руки к груди, застыла.
— Вот что, Надя…
— Подожди, Андрей, подожди. Мне что-то нехорошо очень…
Он встревоженно встал, предложил:
— Воды выпьешь?
Прислушиваясь к неровным ударам сердца, Надя отрицательно покачала головой. Глядя широко раскрытыми глазами прямо перед собой, она опять видела глаза Виктора. «Мамочка, за что же такая мука?»
— Рассказывай, — попросила она Андрея через несколько минут, по-прежнему не шевелясь. Испуганный ее видом, он мягко возразил:
— Лучше потом. Я еще зайду, Надя.
— Нет, говори сейчас, — в ее голосе прозвучало что-то такое, отчего он опустил голову, словно виноватый, и глухо произнес:
— Витька погиб. Его несколько дней тому назад увезли в душегубке. Я успел кое-кого из восьмого барака расспросить. Виктор был под номером семьсот девятнадцать… Надя! Ты слышишь?
Вместо ответа она встала, подошла к окну и долго смотрела на расписанное морозом стекло, словно забыв об Андрее. Он, сожалея в душе о своем слишком откровенном рассказе, встал и тихо вышел из комнаты. А Надя подошла к этажерке и сняла с верхней полки книгу в голубом переплете. Развернув, долго смотрела на титульный лист, на котором рукой Виктора было написано: