Глубокие раны — страница 42 из 76

Так оно и случилось, конечно, но не в этом главное. Дело в том, что немцы оказались не так сильны, чтобы расправиться с коммунистами. Фашисты — отличные тюремщики, но им явно недоставало многого, чтобы прибрать к рукам такой народ, как русский. Они надеялись на грубую силу и кое-чего достигли: как ни говори, не русские стоят под Берлином, а немцы под Москвой. Но что-то в их тактике по отношению к мирному населению заставляло настораживаться. Может быть, их излишняя жестокость? Ведь каждому понятно: народ полностью истребить нельзя. А если бы и представлялась такая возможность, то просто нецелесообразно… Зачем же приносить вред себе? В такие переломные моменты лучше привлекать людей. Посулами, обещаниями, даже кое-какими конкретными подачками. Мало ли в арсенале человеческой хитрости различных средств?

Разгром концлагеря, имевшего сильную охрану, еще раз подтвердил опасения Кирилина, что немцы перегибают палку в отношении мирного населения.

На следующий день после разговора с комендантом Кирилин шагал по своему просторному кабинету и восстанавливал в памяти события тех месяцев, которые провел в непривычной для себя должности бургомистра. Многое его тревожило, но больше всего — собственное положение. С давних пор выполняя чужую волю, он почти отвык думать самостоятельно. В то время, когда все можно было исправить, помешал обыкновенный страх перед ответственностью, помешала отчасти и страсть к деньгам. После, когда дело зашло слишком далеко, он был втянут в такие дела, что помышлять об отступлении было уже поздно. Он проникся ненавистью ко всему, что его окружало, за страх, который не покидал его ни на минуту. И делал все возможное, чтобы приблизить время, когда можно будет жить и не испытывать страха.

Уход сына со своими, разгром концлагеря и наконец отступление немцев из-под Москвы всколыхнули в его сознании непривычные мысли. Они мешали работать, и он упорно гнал их от себя. Чтобы заглушить в себе страх перед грядущим, пил. Коньяк, спирт, немецкий шнапс и русскую водку, пил все, что попадало под руку. Чаще всего это происходило по ночам, дома, в спальне с наглухо закрытыми ставнями, в полном молчании и длилось несколько часов кряду. Когда голова как бы наливалась свинцом, он добирался до кровати и проваливался в мертвый сон.

Наутро в голове словно ворошились десятки острых осколков. Покалывало во лбу, в затылке, в висках. Во рту стояло отвратительное ощущение перепоя.

Но и это не так страшно. Он согласился бы и на худшее, лишь бы только не думать. Присутствуя иногда на допросах в гестапо, он видел людские муки, страшнее которых не придумать и самому сатане. Но не муки его поражали, а стойкость людей, отстаивающих то, что являлось для него пустым звуком. А они во имя этого сознательно обрекали себя на смерть.

Бывали моменты, когда даже гестаповцы не выдерживали, когда он сам готов был кричать, а допрашиваемые, изломанные, непохожие больше на людей, молчали или же, что еще хуже, смеялись.

Никогда не забыть ему пойманного советского парашютиста. Документов у него не нашли, а назвать себя он наотрез отказался. Тогда началось обычное для гестапо — пытки.

И когда, перепробовав все возможное, от дубинки до раскаленного железа, гестаповцы содрали у парашютиста кожу с головы, посыпали окровавленную голову солью и стали растирать ее, Кирилина бросило в дрожь.

Неожиданный хриплый голос парашютиста заставил всех в камере замереть. Его глаза, с разошедшимися от боли зрачками, крупные слезы, катившиеся из них, лицо, искаженное гримасой страдания, боли и смеха…

Кирилин не помнил, как выскочил из камеры. Что дало людям такую стойкость? Этого он понять не мог. Его сознание просто отвергало этот сумасшедший фанатизм, как какую-то неизвестную странную болезнь.

Видя, как слишком грубо и неумело борется гестапо с городским подпольем, Кирилин усмехался. Стоило ему захотеть, и через несколько дней в городе не осталось бы ни одного коммуниста. Если бы начальство обращалось с ним как следует, он давно бы помог. А так… Всегда можно отказаться… Хотя, конечно, другого пути у него нет и не будет. Нужно все-таки подумать… В конце концов, с его стороны это будет только мерой самозащиты и больше ничего.

На второй день после вызова к фон Вейделю прием у бургомистра начался на полтора часа позже, чем обычно. Кирилин вяло выслушивал просьбы и жалобы, накладывал резолюции на заявления, кое-кому отказывал. Несколько женщин просили за дочерей, которым были вручены повестки на отправку в Германию. Бургомистр объяснил, что в этом отношении он некомпетентен. Понурясь, женщины вышли. Прежде чем за ними закрылась дверь, бургомистр услышал слова одной из них: «Дождешься тут помощи от таких! И мы-то, дуры…»

Кирилин раздраженно привстал, но в кабинет уже входил новый посетитель. Все пошло своим чередом, как вчера, как пять или десять дней назад. Но после обеда бургомистр не пришел в горуправу и остался дома.

Наступил вечер.

Сизый табачный дым заполнил спальню. Кирилин, обдумывая план дальнейших действий, беспрерывно курил. Наконец он, все тщательно взвесив, сел за стол и стал писать. Перепортив немало бумаги, он к двум часам составил черновик письма к коменданту города полковнику фон Вейделю и стал переписывать начисто своим размашистым, некрупным, но понятным и красивым почерком. Промокнул и, пробежав письмо глазами, остался доволен: письмо написано довольно убедительно, никаких подозрений возникнуть не может.

Кирилин изорвал и сжег в пепельнице все исписанное, кроме одного экземпляра письма, который он запер в ящик стола.

Прошел на кухню и выпил стакан коньяку. Вернувшись, лег спать, сунув предварительно браунинг под подушку. Засыпая, услышал, как посапывала жена на другой кровати. Он отвернулся к стене, поскрипывая пружинами матраца. Сон внезапно пропал.

Нахлынувшие мысли заставили его закурить. Следя за тусклым огоньком на конце сигареты, Кирилин, по мере того как огонек, подергивающийся пеплом, постепенно исчезал, начинал чувствовать, что лицо потеет. Он стряхивал пепел, лихорадочно затягивался, но через некоторое время огонек опять гас. В темноте перед бургомистром сразу же возникало лицо парашютиста. Широко открытые, сверкающие через пелену слез глаза и губы в мученическом изломе дьявольского хохота, ручейки крови, текущие по лбу, по щекам к подбородку. И все это яснее и яснее проступало в темноте, приближалось к нему.

Забыта сигарета, исчез голос. Ни крикнуть от страха, ни шевельнуться: все тело окаменело. Так тянулось минуту, другую, третью. Тянулось до тех пор, пока тлевшая сигарета не начала жечь пальцев. Тогда непроизвольное движение руки привело его в себя.

Вскочив с кровати, он нащупал спички на ночном столике и зажег лампу. Дико огляделся. Лицо парашютиста исчезло, но унизительный, сосущий страх не проходил.

По-прежнему тихонько посапывала Антонина Петровна, и чувство страха исчезло, сменилось злобой. Хоть бы пошевельнулась или проснулась…

Стараясь ступать бесшумно, Кирилин взял лампу, прошел на кухню и жадно припал к горлышку начатой бутылки с коньяком. Выпил до последней капли, вернулся в спальню и лег, чувствуя, как тупеет сознание. Лампу не гасил, лишь прикрутил фитиль.

Антонина Петровна повернулась на другой бок, скрипнула кровать. Пытаясь связать мелькавшие в голове обрывки мыслей, Кирилин думал теперь о своих отношениях с женой. Что связывало их после ухода Виктора? Может, лишь выработанная годами привычка? Ведь они давно уже чужие друг другу люди. И он хорошо знает, что она его ненавидит, как только может ненавидеть обманутая и оскорбленная женщина. Как муж и жена они давно уже не живут. И ему теперь все равно, но почему она сама не уходит? Боится? Выжидает более благополучного времени?

Перед рассветом он заснул, и сон был похож на бред. Он опять видел голову парашютиста, кричал и бился в постели. Проснуться не мог.

Приподнявшись на локоть, за ним долго наблюдала со своей постели Антонина Петровна. Когда он немного успокоился и стал дышать ровнее, Антонина Петровна встала, подошла к столу. Ящик стола был заперт. Она немного постояла в нерешительности, прибавила огня в лампе, на цыпочках подошла к кровати мужа и замерла над ним, пристально вглядываясь в его слегка припухшее, покрытое испариной лицо. Убедившись, что муж действительно спит, она осторожно ощупала его брюки, висевшие на спинке кровати.

Связка ключей была в одном из карманов.

Через несколько минут Антонина Петровна, прихватив написанное мужем письмо, выскользнула в другую комнату.

Назад она вернулась довольно скоро. Положив письмо назад в ящик стола, ключи в брюки, она торопливо, стараясь не шуметь, оделась, и, прихватив лампу, вышла на кухню.

Шел пятый час утра. Привыкшая вставать очень рано, из комнаты Виктора показалась Елена Архиповна. Щуря на свет глаза, она зевнула, перекрестила рот и спросила:

— Что раненько нынче, дочь?

— Не спится, мама. — Антонина Петровна, соображала, что предпринять. А делать что-то надо было немедленно. Муж в письме на имя коменданта города наводил немцев на след Горнова, указывал адреса его двух подпольных квартир, ссылаясь на ходившие по городу слухи.

Накидывая на голову шаль, Антонина Петровна сказала матери:

— Растопи, мама, плиту, пока я к соседке сбегаю… Я на минутку, сейчас же вернусь.

Через полчаса Сергей Иванкин, на ходу застегивая шинель, вышел из своей калитки на улицу и зашагал к центру города.

Антонина Петровна в это время стояла у плиты рядом с матерью. Весело потрескивали сухие сосновые дрова, Елена Архиповна жарила блинчики. И Антонина Петровна вдруг вспомнила, что Виктор очень любил горячие блинчики в сливочном масле. И она невольно перевела взгляд на стол, на то место, где любил сидеть Виктор. На мгновенье ей показалось, что он и сейчас сидит там, она вроде бы даже увидела его. Встряхнув головой, прикрыла глаза ладонью.

«Нет… Он теперь где-нибудь очень далеко… Хотя бы весточку в два словечка получить…»

И хорошо понимая невозможность этого, горько усмехнулась.