Следователь в глухом черном костюме, настольная лампа освещает его сбоку. На шероховатом бетоне стены его увеличенный профиль. Тень. У двери, похожей на толстую бетонную плиту, два гестаповца-солдата.
Комната — одна из ряда подземных кладовых старинного казначейства, она глуха, как могила. Даже если взорвать в ней гранату, на улице никто ничего не услышит. На улице…
Там май… На улице весна. Плевала она на все оккупационные законы, на все запрещающие и предупреждающие приказы. Даже под виселицами на Центральной площади, в тех местах, где был потревожен асфальт, пробивалась изумрудная травка. Спиленные, измызганные гусеницами танков пеньки тополей вдоль улицы гнали молодые побеги. В предместьях города пышно высовывались из-за заборов ветви цветущей бузины, источая густой, дурманящий запах. Затягивались раны яблонь, нанесенные осколками мин и снарядов. Но то на улице…
Пахарев смотрел поверх головы следователя на стену камеры. На неровное пятнышко величиной с гривенник. В его голове не прекращалась упорная работа. Он искал, где, когда и кем допущена ошибка. Десятками сотен тропок движется мысль, анализируя факты, сравнивая их. Десятки людей и подпольных адресов мелькают в памяти Пахарева.
Следователь узколиц, чисто выбрит. От него чем-то пахнет: не то дорогим табаком, не то крепким одеколоном.
«Где… Где…» — стучит в висках у Пахарева.
— Где находится типография?
Внешне невозмутимый, Пахарев настораживается. Это уже не просто прощупывающий вопрос. И, чтобы лучше уяснить обстановку, он решается ответить:
— Не спрашивайте глупостей, молодой человек. Вы отлично знаете, где находится типография. Улица Ленина, поворот…
На бесстрастном лице следователя — улыбка: он умеет держать себя в руках. У него крепкие нервы, в атмосфере допросов и пыток он — словно рыба в воде. Но на этот раз он не может работать по своему проверенному методу: слишком медленно. От него требуют быстрейшего завершения дела. И, несмотря на внешнее спокойствие, в душе у него кипит.
— Послушайте, Пахарев, — цедит он сквозь зубы. — Я питаю глубокое почтение к вашим сединам. У меня дома тоже старик-отец… Не вынуждайте меня на худшее. Ведь мы все знаем — вас выдали свои же люди.
Пахарев устало молчит.
— Подумайте. Я дам вам полчаса. И потом на меня не пеняйте. Увести.
— Хальт! — остановил он солдата, уже шагнувшего за порог вслед за Пахаревым.
И Геннадий Васильевич опять стоит перед столом следователя. Вслушиваясь в его несильный, отчетливый голос, он опять и опять восстанавливает в памяти события последних недель. Нет. Ни ошибки, ни просчета в своей работе он не находил. Остается одно: кто-то выдал. Кто? И если свой, то насколько он в курсе жизни организации? И, главное, кто? Кто?
Андрея Веселова арестовали две недели тому назад, Антонину Петровну Кирилину — всего три дня. Причины ареста и того и другой установлены: Андрея — через бывших с ним в ту ночь товарищей, Антонины Петровны — через мать-старуху, которая с того дня, как арестовали дочь, тенью бродила по городу и ночевала где попало.
Но тот, кто перешагивал порог гестапо, умирал для товарищей и родных. Из гестапо на свободу не просачивалось ни вести, ни звука. «Кто же, кто же, черт побери?»
Пахарева взяли всего несколько часов назад; он еще не встал с кровати, когда за ним пришли. Обыск был так тщателен, что в некоторых местах даже отодрали штукатурку на стенах и под взорванными полами прощупали сантиметр за сантиметром всю землю. Пахарев, наблюдая за действиями эсэсовцев, подумал о том, что вовремя переменил после ареста Антонины Петровны пароли в некоторых районах города.
Вновь и вновь прикидывает Пахарев последствия своего ареста и немного успокаивается. Самое худшее, что может случиться, это временная разобщенность подпольных групп в различных районах города. Голиков — отличный организатор и сумеет выправить положение.
— Вы решили издеваться надо мной, Пахарев? — доходит до него наконец один из вопросов следователя. — Или вы плохо слышите?
— Ни то и ни другое. Попросту мне нечего вам говорить. Я старый человек. То, о чем вы меня спрашиваете, не имеет ко мне никакого отношения.
Следователь постучал карандашом о стол и, глядя мимо Пахарева, сказал:
— Рад вам поверить, ко факты, факты…
Геннадий Васильевич устало и недовольно усмехнулся.
— Знаете, господин следователь, перестаньте, нужно совсем не обладать чувством юмора. В моем возрасте знакомиться с чужими женами. С женой бургомистра… Смешно, право, слушать.
Широко распахнув дверь, в камеру вошел майор Зоммер; от него пахло сигарами и духами; следователь встал.
Они поговорили по-немецки, и Зоммер с тяжелым, холодным любопытством оглядел Пахарева. У Геннадия Васильевича шевельнулось в душе неприятное, тревожное чувство. Оно еще больше увеличилось, когда его оставили в камере одного и захлопнули дверь.
Опасаясь подвоха, Пахарев прислонился спиной к стене, постоял минут пять, оглядывая камеру, и, пожав плечами, сел на пол.
Сотрясая тело, его долго бил кашель. Он потянулся было по старой привычке за табаком в карман, но, вспомнив, что кисет, спички и бумагу отобрали, усмехнулся. Прислушался. Тишина стояла такая, что ему показалось, будто он слышит, как горит настольная электрическая лампа. Он напряг слух. Точно: в мертвой, неподвижной тишине еле-еле уловимо потрескивало. «Контакты неплотно приходятся», — подумал он и кашлянул. Тишина растворила звук, и Пахарев опять усмехнулся. «На нервах играют… Вот святая невинность… а еще тайная полиция…»
Геннадий Васильевич встал и прошелся по камере, наискось, с угла на угол. Ровно шесть с половиной шагов. Шесть с половиной…
Сколько их было в жизни, вот таких клеток? По пять — шесть шагов с угла на угол? Пять? Нет, больше. Эта вот, кажется, седьмая. А первая — в двенадцатом году в городской тюрьме, после разгрома стачки на «Металлисте». Жена тогда должна была скоро родить; перед этапом, он как сейчас помнит, она, осунувшаяся, тяжелая и худая, принесла ему узелок с бельем и харчами. Она пришла со старшим сыном Володей, который уже работал подручным кочегара. Был он таким же густобровым и головастым, как и отец…
Вернувшись через пять лет, Геннадий Васильевич уже не застал его дома. Младший, четырехлеток Вася, переваливаясь по-медвежьи, долго не хотел признать бородатого дядьку за отца.
Вот и прошла жизнь, Пахарев. Как по священному писанию: «наг родился, наг возвратишься в лоно бога, отца своего».
Марфу с младшим замучили деникинцы, Владимир — командир полка. Кажется, и умный мужик, а вот по первому нелепому, непонятному и до сих пор случаю отвернулся от отца, и письма возвращались нераспечатанными. Мудро устроена жизнь… И всегда что-нибудь останется в ней интересное. Осталось главное и у тебя: душа твоя и совесть твоя. Что они тебе говорят, Пахарев? С тех пор, как ты стал понимать жизнь и думать над нею, ты родился заново. Согласен ли ты с жизнью? Нет, конечно. В ней много такого, что необходимо переделать во что бы то ни стало. Ты отдал этой задаче свои силы, всего себя, а много ли ты успел? Стоило ли все это того, чем ты расплачивался? Ответь же, не кривя душой…
Когда, часа через полтора, гестаповцы вернулись и увидели Пахарева, им показалось, что старик стал выше ростом. Он не пошевелился, когда в камеру вошли. Заинтересованный следователь спросил:
— Что вы видите, Пахарев?
Ответ удивил не только его, но и майора Зоммера.
— То, чего ты никогда не увидишь, — ответил Геннадий Васильевич. — Я видел детей своих и твоих внуков… Рядом, друзьями, а не врагами…
Следователь, переводивший его слова Зоммеру, после долгой паузы окончил от себя:
— Маньяк…
Зоммер покачал головой.
— Не обольщайтесь, лейтенант. Просто коммунист. Я с ними достаточно знаком. Обычными методами от него ничего не добиться. Постарайтесь работать по моему плану…
Пахарева посадили в одну камеру с Антониной Петровной. Туда же за полчаса до этого втолкнули одного из своих агентов, разукрашенного синяками. Однако, ступив на порог и увидев чужого, Пахарев, предупреждая Антонину Петровну, равнодушно произнес:
— Все незнакомые… Ну, здравствуйте, горемыки…
Покашливая, Пахарев сел прямо у двери, потом поднялся, снял с себя пиджак и, расстелив его у стены, лег. Поворочался с боку на бок и спросил у Антонины Петровны:
— За что это тебя, гражданка?
Она недружелюбно глянула на него и не ответила. «Молодец, дочка», — мысленно похвалил Пахарев и вслух сказал со вздохом:
— Как хочешь… Мерзавцы… мужчин с женщинами в одну камеру садят. А ты, браток, откуда?
Незнакомец, отнимая ладони от лица, вспухшего почти сплошным синяком, ответил:
— Помолчал бы лучше, старик. Без тебя тошно…
Только на другой день он разговорился, и Антонина Петровна с Пахаревым узнали, что он партизан, пойманный при выполнении задания в двадцати километрах от города в селе Вышки. Но подозрения Пахарева только увеличились. Он обратил внимание на то обстоятельство, что незнакомец подцеливает в уборную обязательно с ним и ни разу не попросился один. И самое странное было в том, что никого из них за сутки не вызвали на допрос.
Незнакомца увели на второй день и сейчас же вслед за ним — Антонину Петровну.
Часа полтора прошло для Пахарева в томительном ожидании. За это время он тщательно осмотрел камеру; от кого-то он слышал мельком, что есть подслушивающие аппараты. Но здесь все было в порядке. Совершенно голая бетонная коробка, такая же дверь, в которой просверлено, очевидно уже гестаповцами, отверстие для наблюдения за арестованными.
Потом дверь беззвучно открылась и в камеру не вошла, а скорее была вброшена Антонина Петровна. Она упала на колени и на руки, проползла до стены и легла на спину. Дверь закрылась. Пахарев почуял какой-то прогорклый, неприятный запах, похожий на запах горелого мяса.
— Что они с вами делали? — спросил он, подсовывая ей под голову свой пиджак. Она открыла запавшие, мутные от боли глаза.