При счете «фюнф» Грюненг зажал голову мальчика в своих коленях лицом вверх.
— Не надо, дяденька… Мне же больно… пусти…
Андрей увидел, как второй гестаповец подал Грюненгу остро сверкнувший в свете лампы узкий финский нож. И первый раз за все время не выдержал Андрей. Взвыл истошным, рвущимся, диким голосом:
— Убейте сразу, гады! Я же все равно не скажу!
Тянул бесконечное «а-а-а-а»…», потом внезапно откинул назад голову и, закатывая глаза под лоб, смолк.
Больше часа бился над ним остроносый врач, применяя все имеющиеся в его распоряжении средства, но напрасно. Ломая от бешенства сигарету за сигаретой, Зоммер приказал прекратить допрос.
Андрей очнулся часа через три у себя в камере. Дверь была открыта настежь; у двери сидел гестаповец в кресле с высокой резной спинкой. Развлекаясь, он плевал в камеру, стараясь попасть Андрею в подошву.
Возле себя Андрей увидел ужин: кружку воды, накрытую ломтиком хлеба. С усилием повернувшись на бок, напился, опять закрыл глаза.
Все происшедшее на последнем допросе вспоминалось смутно, как полубредовый, неясный сон. И мать, и братишка, и Зоммер, и все остальное было где-то далеко. Все это было что-то чужое и безразличное: оно не вызывало в душе ни малейшего отзвука. Андрей больше ни о чем не думал и не мог думать. Разбухшая от боли усталость вместо молодого и сильного тела — вот что осталось от Андрея. Это он чувствовал. Но и это ощущение как бы отдалялось от него и становилось чем-то посторонним, а сам Андрей покачивался в туманных волнах забытья. И казалось Андрею, что это волны теплого ласкового моря.
Лет пять назад он впервые увидел его в Артеке. Беспредельное оно было, ленивое и добродушное в тихую погоду и вскипавшее барашками крутолобых волн в сильный ветер.
Казалось Андрею сейчас, что море тихое, спокойное вплоть до самого горизонта. Но и спокойное, оно вызывало ощущение силы, оно дышало всей своей беспредельной, могучей богатырской грудью. И лежал сейчас на этой груди Андрей и тихонько покачивался. Озорное солнце слепило глаза Андрею. Зачерпывая ладонью воду, брызгал в широкое лицо солнцу Андрей, и брызги, просвечиваемые лучами, казались небывало красивыми искрами огня. Они разноцветным роем осыпали лицо Андрея. Но недолго пришлось радоваться Андрею. Что-то постороннее, неизвестно откуда взявшееся, лучом черного пламени припекло ему голову и с безжалостной настойчивостью стало ввинчиваться в нее все глубже и глубже. Морщась от боли, хотел повернуться Андрей, но море уже не море, а какая-то клейкая студенистая масса, присосавшая его к себе накрепко. И солнце вверху уже не солнце, а шахматная доска — бесформенная и рябая.
Закричал Андрей. Приподнял чуть голову и сейчас же уронил ее. И зажмурился. Помедлив, вновь посмотрел в прежнем направлении. Она… мать. У закрытой двери камеры стояла мать.
Она медленно и плавно, словно видение, приблизилась к Андрею и опустилась рядом с ним на пол. Приподняла его голову и положила себе на колени. Смутно видел ее Андрей; лицо матери — бледное, невыразительное пятно.
— Зачем ты здесь? — шевельнул губами, и лицо матери закачалось, склонилось ниже. На щеку ему упала теплая капля, и сейчас же дрожащие пальцы стерли ее.
Почувствовав живую родимую теплоту дрожащих пальцев, Андрей понял, что это не бред, а явь. Шевельнул запекшимися черными губами:
— Мам… мам…
Повторил это маленькое, близкое для каждого слово, будто вытряхнула память из себя все остальное и осталось оно одно, самое дорогое слово, с которого начинает человек познавать мудрость и красоту родной речи.
— Мама… зачем же ты пришла сюда?
— Они заставили… Хотела увидеть тебя, сынок…
Вновь молчание. Она уже поняла, что не сможет передать сыну слова Зоммера.
— Мам… помнишь, я разбил… ту вазу… синюю… в детстве… помнишь?
— Да, сынок.
— А у нашего Васи талант… Он должен учиться… Ты его в консерваторию… отвези. Пусть там послушают… он большим музыкантом может стать.
— Да, сынок… да, да…
— Мам…
Вздрогнула в этот момент камера от мощного толчка земли, и тяжело загудели невидимо вибрирующие массивные стены. Мигнула лампочка под потолком, и с нее посыпалась старая пыль. Суматошно топоча, по коридору забегали гестаповцы.
— Наши… Взорвали, наконец, — сказал Андрей, силясь приподнять руку. Дрожь прошла по всему его телу, и подобие улыбки застыло на лице.
— Дошел я, — сказал он, и тогда мать заплакала. Она плакала тихо и неподвижно, и только пальцы у него чуть-чуть шевелились.
Андрей не мог ничего ей сказать, потому, что он даже не знал, плакала ли она или нет.
Двадцатый век… Неужели история пройдет мимо и не разберется, чего в тебе было больше: созидания или варварства, отчаяния, крови или героизма?
Какой же еще операцией ты удостоишь человечество, великий хирург?
Потрясающим по силе ударом, безжалостно встряхнувшим город до основания, отзвучала грозовая майская ночь. Чудовищных размеров огненный куст вырос у вокзала, рванул в клочья низкие тучи вверху, и на мгновение город помертвел от ослепительно яркого света взрыва. Вспыхивающие в небе молнии долго потом казались слабыми искрами.
Вышибая стекла и скидывая печные трубы, обвалом рухнул гул, грохот и вой. Взрывная волна без труда слизала несколько десятков деревянных домиков у вокзала, безобразно исковеркала один из стоявших на запасных путях эшелонов, сорвала провода с телефонных столбов; неслышно крякнув, с фасада сверху донизу лопнул извилистым швом кряжистый старый вокзал. Затем сверху стало что-то тяжело шлепаться на землю и иногда взрываться.
Не было никого в этот час в городе, кто остался бы спокойным. Грохот сорвал с постелей гестаповцев, комендантов; как подкинутый, вскочил бургомистр. Бледный, в одном белье кинулся к окну, порезал об осколок стекла ногу и, выругавшись, стал торопливо одеваться. Фон Вейдель, грузный и растерянный, кричал на денщика — тот вместо брюк подал китель.
В тесных камерах гестапо, затаив дыхание, тоже прислушивались. Пахарев в темноте нащупал руку Антонины Петровны и долго держал ее в своей.
И в самых различных уголках города со страхом и надеждой люди прислушивались к тяжелым взрывам; малые дети спрашивали у матерей:
— Мам, это гроза?
Не один десяток женщин стали в этот час вдовами в Тюрингии и Баварии, в Пруссии и Ганновере. Не один десяток белокурых малышей будут помнить отцов лишь по фотографиям из альбома или на стене. Новые ряды березовых крестов прибавятся на кладбище за городом, и новые заказы хлынут в рожденную войной отрасль промышленности — хозяевам протезных мастерских и без того загруженных работой.
Пытаясь ослабить впечатление, вызванное взрывом склада боеприпасов, немцы решили устроить показательную казнь над Пахаревым, Антониной Петровной и Андреем Веселовым. Казнь была намечена на майское воскресенье в девять часов утра на Центральной площади.
За три дня до казни об этом известили город многочисленными объявлениями.
Накануне задуманной немцами казни обстановка в городе была очень сложна. Газета «Свободная Россия» кричала о гибели подполья, призывала граждан к порядку и спокойствию. Заголовки на всю газетную полосу гласили о поимке руководителей подполья и об их предстоящей казни. Какой-то журналист Красиков выступил на страницах газеты с громовой статьей в адрес коммунистов, доведших народ до края пропасти. Гитлер фигурировал в его писаниях в роли архангела Гавриила. Батюшка Амвросий в единственной работавшей Троицкой церкви по воскресеньям служил молебны за победу воинства господня под началом помазанника божия на земле — святого Адольфа. Старухи слушали, а, выйдя из церкви, плевались. Чтобы не растерять паству и доходы, отцу Амвросию пришлось перестраиваться: ни вам, ни нам, ни то и ни се — бог все равно разберет, в чем дело. На то он и всевышний.
Пахарев из-за предосторожности держал в своих руках все связи между различными группами подполья. О перемене паролей после ареста Антонины Петровны он не успел всем сообщить. После его неожиданного ареста подпольная организация как бы распалась на отдельные части, изолированные друг от друга осторожностью и недоверием, сразу же возросшим во много раз.
Куда и когда будет нанесен следующий удар?
Подполье на время затаилось.
Но вскоре то там, то здесь стали вспыхивать ночами короткие вооруженные схватки, страшные по своей ожесточенности. Патрули теперь ходили по четверо, да и то не по всяким улицам. Полковник Вейдель срочно потребовал присылки в город подкрепления.
Отозвалась и подпольная типография. Через день после появления объявлений о казни подпольщиков по городу были расклеены и разбросаны листки подполья, призывающие жителей прийти проститься с героями и поддержать их в последний час.
Бургомистр и начальник полиции, сразу смекнувшие, какой оборот может принять дело, поспешили к фон Вейделю с просьбой об отмене публичной казни. Тот ответил категорическим отказом. Полковник даже возмутился таким малодушием своих подчиненных. Разве они не могли понять, что престиж имперской мощи выше всяких, самых серьезных опасений?
Погожее выдалось воскресенье. Немерянной толщей нависла синева неба над городом. Солнце взошло исступленно жаркое, сразу же стало жечь.
Оборвался наконец комендантский час. И сейчас же из домов, подслеповатых после чудовищного взрыва, стали выходить люди на улицы. Вначале робкие одиночки, липнувшие к заборам и стенам, но через полчаса на тротуарах полюднело. Из переулков и улиц стали выливаться людские ручьи. К этому времени на площади уже была оцеплена четким зеленым квадратом эсэсовцев длинноногая широкая виселица. Впереди, со всех четырех сторон этого поблескивающего автоматами квадрата — белые флажки. Еще один квадрат. Черта, шаг через которую означал смерть. От этого квадрата через всю площадь до выхода на улицу Ленина — живой коридор из грязно-желтых хортистов. Две шеренги, локоть к локтю, спиной одна к другой. В окнах горуправы и в других зданиях, теснивших площадь, притаились пулеметы. По всем улицам, рассекая их на две равные части, двигались патрули. Воинские подразделения, находившиеся в городе, были приведены в готовность.