Глубокие раны — страница 70 из 76

Группа подпольщиков в полиции подготовляла убийство бургомистра; старший группы Голиков, фактически примявший на себя руководство всем подпольем, Сергея от этого дела отстранил. Еще Пахарев категорически запретил вмешивать Иванкина в какие бы там ни было дела. Конечно, Сергей понимал, что типография для подполья важнее любого убитого фрица, но легче ему от этого не было. Он частенько злился на Петра Андреевича Горнова. «Ничего себе, удружил», — думал он, намереваясь, при первой же встрече упросить Горнова о перемене роли.

Надя налила ему реденького супу из гречневого концентрата, отрезала хлеба и, присев напротив, смотрела, как он ест. Он покосился на нее раз, второй и сердито сказал:

— Ну чего смотришь? Вот диковинка — есть человек захотел.

Она удивленно отозвалась:

— Ешь. Разве я мешаю? — Встала, пересела подальше и задумчиво сказала. — Знаешь, Сережа, у Нины Амелиной будет немчонок…

Поперхнувшись супом, Сергей бросил ложку и, глядя на девушку исподлобья, сердито сказал:

— А мне-то зачем говоришь? Пусть хоть… хоть чертенок. Да и вообще, Надька, бессовестная ты. Не стыдно ли говорить об этом?

— Вот тебе и на! Что тут такого? Я ведь, кроме всего прочего, жена твоя законная перед людьми и богом, венчанная. — Тряхнула косами и засмеялась.

— Жена, — пробурчал Сергей, вновь принимаясь за суп. — Жена… Давай тогда одну кровать выбросим.

— Ишь…

Негромкий, но уверенный стук в дверь коридора прервал ее на полуслове. Сразу посуровев, они вопрошающе взглянули друг на друга. Не смерть ли просилась в дом?

— Кто знает… Пусть мать выйдет оттуда… проверка, может. Или, ко мне из полиции…

Надя быстро откинула люк в полу, а Сергей, сунув револьвер в карман, вышел в коридор. Евдокия Ларионовна вылезла из подполья и сразу же приступила к мытью посуды: руки у нее были в краске.

Из коридора внезапно донесся шум, перемежающийся радостными восклицаниями. В следующую минуту, бессильно уронив руки, Надя прислонилась к степе. На пороге стоял Виктор, а у него из-за плеча выглядывал улыбающийся во весь рот Сергей.

— Встречайте гостя! — весело крикнул Сергей и подтолкнул Виктора с порога. — Что уперся? Пошел, не съедят.

Не замечая Евдокии Ларионовны, Виктор шагнул к побледневшей девушке. Неподвижным взглядом, который вобрал, казалось, сейчас всю ее жизнь, она смотрела ему в лицо, в одну точку между бровями, но видела его всего, с головы до ног. И даже отметила про себя, что он стал выше ростом на полголовы и вроде бы постарел. Ясно проступала темная полоска пробившихся усов.

Как-то неловко и скованно Виктор протянул руку и сказал:

— Добрый вечер, Надя… Я тогда ничего не знал… прости…

Сзади Сергей растягивал губы в дурашливой улыбке:

— Познакомься — моя жена. Госпожа Иванкина. Так сказать, волею судьбы…

Надя почувствовала, как дрогнула рука, сжимавшая ее руку, и по-другому взглянули серые глаза.

— Что зубы зря скалишь? — недовольно оборвала сына Евдокия Ларионовна. Подойдя к Виктору, она взяла его за плечи, повернула лицом к себе, и он уловил в ее глазах неожиданно взметнувшиеся недоумение, страх. Невольно улыбнулся одними губами.

Она сняла с него фуражку, помедлила, не в силах оторвать взгляда от неровно седой головы.

— Вытянулся-то как… Ну прямо совсем мужчина…

Наклонила его голову, поцеловала в лоб и заплакала, отходя и сморкаясь в передник.

Притихший Сергей, спасая положение, усердно загремел стулом:

— Садись, Витька. Не обращай внимания, что с них спросить? Женщины, одним словом…

В его голосе прозвучало такое неподдельное убеждение, что у Виктора поползла по лицу невольная улыбка. Стараясь почему-то не смотреть на Надю, он сел.

— Есть хочешь? — спросил Сергей. — Суп имеется, вкусный, с концентратом немецким. Подкармливают меня неплохо фрицы…

Виктор остановил заспешившую к плите Надю и сказал:

— Потом. Мать бы увидеть. Может, вы Евдокия Ларионовна, как-нибудь позовете?

Сказал и, еще не понимая, перебегал взглядом с Нади, резко поднявшей голову, на Евдокию Ларионовну, у которой пуще задрожали плечи. Взглянул на Сергея: глаза у того вильнули в сторону.

Холодея, Виктор с усилием вытолкнул:

— Ну…

Минуты через две бесцветно и вяло сказал:

— Ноги гудят… Немного бы поспать.

4

Плыла над городом короткая летняя ночь. Заглядывала яркими глазами звезд в улицы, во дворы, в окна домов. Звездная ночь — любопытна. Что бы ни творилось на земле — до всего ей дело. И земля нет-нет да сердито закрывается облачным одеялом. Подсмотри теперь, попробуй!

И тогда звезды начинают разгонять тучи, пронзают их огненными молниями, сотрясают землю громовыми раскатами. Страшно становится бедняге-земле, и убирает она в свои кладовые одеяло из туч и облаков.

Такую притчу слышал Виктор в детстве от Дениса Карповича в ответ на свой вопрос о ночной грозе.

Она припомнилась ему неизвестно почему в эту ночь…

Они лежали рядом, на широкой и удобной постели, Виктор навзничь, Надя боком, лицом к нему. Она только что окончила рассказывать о казни подпольщиков; в комнате почти ощутимо висло молчание. Когда оно затянулось слишком долго, рука девушки, лежавшая до сих пор у Виктора на груди, скользнула выше: к лицу.

— Ты плачешь? — помедлив, тихо сказала она.

— Да… плачу.

Она осторожным, но уверенным движением притянула его голову к своему плечу. Это случилось почти невольно; в Наде проснулась женщина, всегда таящая в себе материнское чувство. Сейчас Виктор был для нее вроде большого, беззащитного ребенка, которого необходимо утешить в горе. Это движение взволновало Виктора сильнее, чем весь рассказ, напомнив родные руки матери. Взрослый, уже видевший смерть в лицо и сам убивавший, он, не стыдясь, плакал на груди у Нади, и девушка чувствовала, как мокнет от его слез платье.

В порыве безмерной нежности она несколько раз поцеловала его в мокрые от слез щеки: постепенно Виктор успокоился, лежал молча и смотрел в темноту перед собой.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

— Я его убью, — ответил Виктор, и девушку испугал тон его голоса: бесстрастный и вместе с тем неумолимый, как смерть.

— У тебя другая задача. Ты не имеешь права рисковать. Завтра в ночь ты должен уйти обратно.

Он промолчал. Теперь Надина голова лежала у него на руке; он слегка прижимал ее к себе, родную и теплую. И она вдыхала запах его тела, волнующий и незнакомый. Чувствовала, как у него на руке вспухают и напрягаются мускулы: никак не успокоится. Ей стало грустно. Вспомнился почему-то майор Штольц, и концлагерь, и черная тоска после известия о смерти Виктора. И вот он сейчас рядом с нею. И ей захотелось, чтобы он спросил ее о чем-нибудь, приласкал, и она, быть может, забыла бы хоть ненадолго все то, что хотелось забыть. Но он молчал, и лишь слегка дотрагивался до ее щеки горячими пальцами: они у него слегка вздрагивали.

— О чем ты думаешь? — опять спросила она.

— Не знаю, — не сразу ответил юноша. — А ты, Надя?

Она прижалась лбом к его щеке и, тепло дыша ему в шею, стала рассказывать. Виктор слушал ее сбивчивую речь, и у него в груди словно таяла ледяная глыба.

— Я всегда, ты знаешь, хотела стать учительницей… А временами, когда особенно уставала, знаешь о чем я думала? Ну что спрашиваю? — смутилась она. — И все-таки скажу… Знаешь, я никогда не могла окончательно поверить, что тебя больше нет совсем… Когда становилось особенно тяжко, я думала, как будет потом, после войны. Представляла себе, как мы будем тогда жить… Ну, я как бы отдыхала в мыслях. Вот, например, утро… Мы завтракаем, собираемся на работу. И у нас… я почему-то сейчас ни капельки тебя не стыжусь… вот дура! Понимаешь, у нас двое детишек… Витя… Витя, скажи, кого бы ты хотел? Сына или дочку? Это когда потом будет… Ты не спишь?

Сдавленным голосом он ответил с трудом:

— Надя, глупая… не сердись… Зачем говорить об этом… Мы ведь сами еще почти дети…

— Ты думаешь? — как-то странно тихо спросила она и после напряженной паузы попросила с невыразимой тоской в голосе: — Да поцелуй же меня наконец! Ты же мужчина… Неужели ты не понимаешь, что мне страшно, страшно, страшно… Поцелуй же меня!

5

Рассвет пришел по-летнему стремительный; в буйно пламенеющих, бледно-золотистых красках занималась над меловыми холмами заря. В некоторых избах уже топились печи; пронзительно скрипели колодезные журавли.

Село просыпалось, еще ничего не подозревая; женщины судачили у колодца о всякой всячине; Гришунька, вставший в одно время с матерью, пытался взнуздать добродушного старого пса Гараську, и тот, отводя голову, широко зевал, показывая желтые тупые клыки. Староста Филимонов сидел перед устьем жарко топившейся печки, скреб волосатую грудь и прикидывал в уме, что ему будет за невыполненную селом норму весеннего сева.

Фаддей Григорьевич еще лежал в постели и думал о том, что племянник теперь уже в городе, представлял его встречу с матерью, и слегка улыбаясь, приглаживал бороду. Тетя Поля чистила под окном картошку на завтрак — торопиться теперь не приходилось. Во дворе мертво: даже запах животины улетучился давным-давно. «Времена-то настали, — вздохнула старуха. — Петушиного голоса по заказу не услышишь… Соли нет, помирать будешь, щепотки не найдешь… Убивают один другого… О господи, воля твоя…

Старик и тот на старости лет непонятен становится. Прожила с ним всю жизнь, считай, а под конец сдурел старый, по ночам где-то пропадает, а спросишь, так промолчит коль в духе, а коль нет, то и рыкнет. Не суйся, мол, своим бабьим носом в мужское дело. Словно совсем она дура и ничего не понимает. Знает ведь, где у него и винтовка лежит и эти бонбы пузатые, что стаканы городские…»

Мысли тети Поли перекинулись на другое, и в скором времени она уже думала о том, что муж прав. Хоть и старый, а все — мужик. У баб и то руки-то чешутся…

Прибежала соседская девчонка, одиннадцатилетняя вертлявая Тонька, попросила огоньку — печь разжечь. Фаддей Григорьевич натянул штаны, посапывая, взялся за кресало. Тонька, наблюдая, покачала головой.