— А мамка никак не научится, седня все пальцы поотбивала. Иди, говорит, к дедушке Фаддею, не получается, будь оно проклято!
Унесла в консервной банке затлевший от искры кремня клочок смоченной в разведенном порохе и высушенной потом ваты.
Солнце показалось из-за холмов багрово-розовым шаром, поползло в небо, и звонко прозвучал неожиданный выстрел.
Полковник Сакут руководил действием с вершины одинокого холма у речки Веселой, указанного Кирилиным. Как на ладони, отсюда было видно село, запрятанное в густую зелень садов, входившая в свои обычные берега речка, змеей огибавшая село, густой высокий орешник и дальше — холмы, покрытые густым бескрайним лесом.
Сакут рассматривал окрестности в бинокль. Меловые холмы по ту сторону речки привлекли его внимание красотой своих склонов, и он задержался на них.
Кирилин стоял позади Сакута, привалившись плечом к стволу дуба, прочно угнездившегося на вершине холма. Прищурившись, бургомистр глядел на село и думал, что часа через два — три на месте села останется лишь дымящееся пожарище, которое, обезлюдев, в скором времени порастет бурьяном.
Потом его взгляд остановился на узкой ленте дороги, выползавшей с дальнего конца села. Когда-то, давным-давно, он водил по этой дороге коней к речке на водопой. Он перевел взгляд на молочно-серебристый столб дыма, распустившийся над избой пасечника пышным султаном. В стенах этой избы он увидел свет, и мать, пеленая и баюкая его, пела над ним протяжные, ласковые и наивные песни. Когда это было? Ничего не вспомнить: ни матери, ни отца… И в душе — словно в холодной снежной пустыне ночью. Тихо, темно, безразлично. Что ж… такова жизнь.
Родство, классы, родина, какая ерунда! Кирилин чувствовал себя свободным от этих понятий. Если бы можно было сбросить и последнюю цепь — страх! После публичной казни он не знал от него покоя. Он забросил дом, даже ночевал в горуправе. Спал, не раздеваясь, у себя в кабинете, предпочитая жесткий диван постели своей любовницы — Людмилы Ивановны Громоголосовой. Но чувство обреченности не покидало — в этом заключалась вся беда.
Когда он шел по городу, ему казалось, что его подкарауливают за каждым углом. Всегда и везде его сопровождал полицейский. Кирилин больше никому и ничему не доверял. Из головы не выходила мысль, что вот сейчас, вот сию минуту, ему целятся в затылок. Даже во сне не раз слышал слова Пахарева, брошенные в огромную толпу народа:
— Бургомистр должен умереть!
Просыпаясь, он, казалось, еще улавливал отзвуки этих слов. Всех, кто был на площади, не убьешь. К тому же слова Пахарева стали теперь известны не только в городе, но и далеко за его пределами. Кирилин знал быстроту народной молвы. Задолго до официального и скупого сообщения об отступлении немцев из-под Москвы в городе уже знали и говорили об этом. В той или иной степени в народе знают все, что происходит на самых секретных совещаниях. Народ вездесущ: у него миллионы глаз и ушей. Он все видит и все слышит. Скрыть от него что-либо важное так же немыслимо, как и заставить его молчать. Как-то, доведенный подобными мыслями до исступления, Кирилин взял браунинг, лежавший на краю стола рядом с пустыми бутылками, и не почувствовал безжизненного холода металла. Пальцы плотно и привычно обхватили рукоятку.
Он поднес браунинг к лицу и заглянул в дуло. Там был мрак. И чем больше смотрел в ствол браунинга, тем сильнее чувствовал свое с ним слияние. Мрак притягивал к себе, и Кирилин уже чувствовал, что становится его частичкой, его добычей.
Рука окостенела. Указательный палец прирос к спусковому крючку. Нужно было всего одно небольшое усилие — движение указательного пальца. Но умирать было страшно. Тогда он, с помощью левой, заставил правую разогнуться в локте и выпустить из пальцев рукоятку браунинга. Налил в стакан коньяку и выпил. Коньяк был противен и пресен, словно затхлая вода…
Прервав мысли Кирилина, Сакут подозвал адъютанта и что-то приказал ему. Адъютант, стройный молодой капитан, поднес Сакуту развернутую карту, и тот на месте обозначения Веселых Ключей поставил большой жирный крест. «Похоронил…» — мелькнула у бургомистра мысль, но он ошибся. Лаконичной фразой Сакут объяснил, что на этом месте можно устроить усадьбу не хуже, чем в долине Рейна. Уяснив суть, бургомистр усмехнулся, а Сакут вновь поднес к глазам бинокль.
Солдаты уже отрезали село от речки: их редкая цепочка была полковнику хорошо видна. Вторая цепь быстро охватывала село с другой стороны. Увидев, что кольцо замкнулось, Сакут, не отрываясь от бинокля, взмахнул рукой, и с холма, навстречу солнцу, взлетела красная ракета.
Возле волости раздался запоздалый выстрел караульного полицейского. И сразу же в село вступила группа обер-лейтенанта Миллера, чтобы собрать жителей в одном месте.
Ослепительно яркое, расплавленное солнце стояло в небе.
Выстрел застал Фаддея Григорьевича врасплох. Едва успев надернуть сапоги, он метнулся во двор и, поднявшись под крышу сарая, осмотрелся. Цепь солдат позади огородов вдоль речки пасечник легко разглядел простым глазом. Теряясь в догадках, он сунул руку и, разворошив солому, достал старенький облупленный цейс. Картина постепенно прояснилась: было похоже, что немцы по какой-то причине решили уничтожить село.
С наступлением весны борьба с партизанами значительно усложнялась, и лесные села то и дело полыхали гигантскими кострами. По ночам, то в одном месте, то в другом вспыхивало зарево, и по дорогам на запад брели измученные беженки с детишками. Таков был приказ — уцелевшим идти на запад.
Умирали малые дети, и крестики оставались у дорог. Из палочек, связанных жгутом травы или лозой… Забудут ли когда-нибудь об этом русские матери?
Ведь именно они, задубевшими в работе руками, рыли могилки и ставили эти крестики, и некоторые, из свежей ивы, начинали гнать молодые побеги. Зеленые молодые побеги с пучками клейких листочков… Пасечник не раз встречал такие крестики-кустики с темными листьями, и сейчас почему-то именно они вспомнились старику.
«Стало быть, наша очередь подошла…»
Фаддей Григорьевич перевел взгляд за село и замер. Сильные линзы бинокля придвинули к нему вершину холма со старым дубом, о котором раньше старухи толковали, как о нечистом месте, где собираются ведьмы со всей округи. Лицо пасечника и впрямь приняло такое выражение, словно он увидел на холме нечто сверхъестественное… Даже борода вздрогнула. Прямо перед ним, казалось, совсем близко, стоял брат. Рядом с ним — несколько немецких офицеров, один из них в фуражке с высокой тульей, как видно, старший. В ответ на его жесты остальные замирали, затем удалялись чуть ли не бегом. Большего Фаддей Григорьевич разглядеть не успел: до него донесся женский визг, детский плач. Солдаты из группы Миллера приступили к исполнению своих обязанностей.
Пасечник спустился, достал из-под застрехи несколько круглых рубчатых гранат и торопливо рассовал их по карманам. С последней, зажатой в руке, спрыгнул вниз и сразу увидел жену. Стояла, спрятав руки под чистенький холщовый передник. Молча стояла, с виду будто спокойная. А взглянул ей в глаза Фаддей Григорьевич, и кольнуло что-то в груди горячо и больно. Словно увидел неожиданно свою давно отзвучавшую молодость, себя неутомимым парнем и ее статной девкой-певуньей, и тот самый дуб на холме, под которым… под которым, помнится…
— Давай попрощаемся, старуха… — Голос у Фаддея Григорьевича тихий и неожиданно ласковый слегка дрогнул.
— Убьют, Фаддей…
Он поцеловал ее в сморщенные губы, затем в переносицу и, стыдясь приступа нахлынувшей суровой нежности, слегка отодвинул от себя.
— Убьют… убьют же, — повторила она шепотом, еле шевеля губами.
— А нам теперь, стало быть, не по семнадцать лет, не боязно… Свое, слава богу, прожили, Ивановна. Спросят — скажи, что не знаю, мол, ничего. Сама понимаешь… нужно… Мне бы на тот берег перемахнуть… Там у меня винтовка… Ну, пошел…
Он произнес последние слова так, как обычно произносил, когда уходил из дому по какому-нибудь делу, и тетя Поля, пристывшая к месту, увидела, как муж ловко скользнул от сарая в сад, прямо в пышную заросль высокой малины.
Село в это время уже начинало охватывать смятение. Мотоциклист в кожаном шлеме пролетел по улице и остановился у волости. Он передал волостному старшине и старосте приказ командующего карательной экспедицией о сборе жителей села у волостного правления. Приказ и его вручение носили уже чисто формальный характер — что-то вроде внешнего соблюдения приличий по отношению к местным властям. Еще не нашли ни старосты, ни старшины, а солдаты группы Миллера уже очищали от жителей западный край села.
Вперемежку с женским и детским плачем слышались веселые возгласы эсэсовцев и задыхавшийся одинокий собачий лай. Возле волостного правления кричали полицейские из охранного батальона и стрекотали мотоциклы. На другой стороне села то и дело вступал с кем-то в перебранку станковый пулемет. Недоуменно взмыкивала корова, которую двое молодых эсэсовцев гнали за околицу.
Все это слышал пасечник. Земля доносила до него сотни других звуков, значение которых в отдельности невозможно было понять и определить. Они сливались в один тревожный шум. Фаддею Григорьевичу сейчас казалось, что это тревожный голос самой земли. «Берегись! Осторожнее!» — гудела она, исхоженная вдоль и поперек, смешанная с прахом отцов и дедов, перевернутая с боку на бок своими руками не один — десятки и сотни раз. «Берегись!» — вторили ей шелестом травы, облитые сединой росы.
Пасечник полз, прижимаясь к земле так сильно, как не прижимался еще никогда в жизни.
На полпути старик на всякий случай сбросил сапоги — придется переплывать речку, а она, проклятая, еще широка, полноводна.
Вот она — изгородь. За нею зеленая полоска луга и серо-голубоватая лента реки, испокон веков отделявшая село от леса, а сейчас голубым клинком разрубившая надвое судьбы людей. По эту сторону оказалась смерть, по ту — жизнь.