Глубокие раны — страница 74 из 76

— Обиделся?

— Нет… Мы можем и не встретиться больше…

— А ты не думай! Нельзя так думать… Мы еще много-много раз будем встречаться… Слышишь, Виктор? Мы обязательно будем встречаться…

И опять ее губы… До этого часа он и представить себе не мог, что значат губы любимой девушки…

«Не думай…» Если бы можно было в этом мире не думать… Если бы можно было забыть о матери… И Андрей… Первый в классе красавец и мыслитель… Девчата дразнили его Птоломеем… Он действительно умел мыслить какими-то обширными категориями, и его мысль иногда поражала неожиданно верной образностью и оригинальностью. Он часто любил размышлять о единстве человечества, о том мире, в котором исчезнут границы и деньги, и о том, что все девушки тогда будут почему-то стройными блондинками. Потом выяснилось, что он впервые влюбился в свою соседку по парте. Как же давно все это было… Кажется, прошло несколько десятилетий… Если бы можно было не думать и забыть… Не думать — это умереть, человек не может не думать. Этот вставший на дыбы мир требует — думай! И погибшие тоже требуют — думай! Не думать и забывать человек не имеет права.

К последнему повороту, из-за которого были видны Веселые Ключи, Виктор подходил, когда совершенно рассвело. За поворотом он должен был свернуть в сторону, и подойти к избе пасечника с огородов, незамеченным. «Опоздал маленько…» — с досадой подумал Виктор, убыстряя шаг. Увидеть Фаддея Григорьевича нужно было обязательно. Возможно, он уже знает, куда направилась колонна автомашин, встреченная им позапрошлой ночью. В городе об этом ничего не известно.

«Придется теперь речку переплывать…»

На повороте он остановился, некоторое время щурился, затем протер глаза. «Или я заблудился?» — подумал он, нерешительно. Нет, села не было.

— Вот уж, действительно…

И внезапно он почувствовал, как по спине, снизу вверх, ощутимо медленно пополз холодок…

Автомашины… колонна автомашин…

Ему стало все ясно, и он пошатнулся. Села больше не было. Кое-где, застилая сады, шевелился белесый дым — дотлевали остатки. Полуобвалившиеся дымовые трубы в мертвой тишине тянулись к небу. Всходило солнце. Меловые холмы в его лучах стояли, как боги в ослепительно белых ризах. Казалось, они сбежались в одно место по тревоге и теперь что-то таинственно обсуждали. И холмы, и лес, и речка, и поля — все вокруг, нежилось в мягких волнах голубоватого света — такой свет обволакивает землю в те короткие минуты, когда вот-вот должно показаться солнце. Нежилась земля в голубой колыбели, и тем непостижимее было свершенное. И тишина такая, что становилось жутко. Не слышалось обычных на рассвете птичьих голосов, не заметно никакого движения.

Помедлив, Виктор стал осторожно приближаться к селу. Вначале по дороге, затем, опасаясь каких-нибудь неожиданностей, свернул к речке и прибрежными кустами прошел до самой околицы. Слегка раздвинув кусты, замер. Все вокруг придавила тишина, чернели полуобгоревшие сады, в мертвой тишине четко вырисовывался покосившийся слегка крест на колокольне. Эсэсовцы попытались ее взорвать, но заряд лишь слегка поцарапал массивный, старинной кладки фундамент. Колокольня кричала об отсутствии людей, кричали полумертвые сады и пепелища. Безлюдье чувствовалось физически, и Виктор уже без опаски вышел из кустов. Об уничтожении сел он знал и раньше — для него это было не новостью. Но сейчас ему просто-напросто хотелось заплакать. И еще закричать на весь мир о жестокости и неразумности происходящего, о безумии разрушения, охватившем людей.

Остановившись среди развалин и пепелищ, он в следующее мгновение вздрогнул. И сразу же пригнулся, хотя и понял, что его заметили. «Э-э, черт, — подумал он с досадой, сразу обо всем, кроме угрозы опасности, забывая. — Так недолго и на тот свет загреметь».

Выпрямившись, как ни в чем не бывало, он тихонько побрел дальше чувствуя спиной чей-то пристальный взгляд. Ему и раньше приходилось испытывать подобное, и у него уже начало вырабатываться что-то вроде привычки, хотя привыкнуть к таким вот моментам попросту невозможно. Шаг… второй… Почему он, тот, что смотрит вслед, из густого, порыжевшего от огня вишневого кустарника, медлит? Третий шаг… Окрик вслед или пуля в спину? А возможно, это кто-либо из уцелевших жителей? Какая неосторожность — выйти на открытое место…

— Эй, земляк! Погоди!

Виктор медленно, с тем поразительным спокойствием, которое достигается большим нервным напряжением, оглянулся и едва не вскрикнул. Приближавшийся к нему человек в свою очередь замедлил шаг, затем остановился, поднес руку к лицу и стал пятиться.

— Пашка! Малышев! — бросился к нему Виктор.

Тот по-прежнему пятясь, наткнулся на что-то, упал и, вскочив с кошачьей быстротою на ноги, протянул вперед руки, не подпуская к себе Виктора.

— Э-э, постой, постой… Тьфу ты, черт… Хоть крестись…

Из вишняка в это время вышел Кинкель.

Через несколько минут все трое, еще тараща друг на друга глаза, сидели в сторонке от дороги, и Малышев, жестикулируя, рассказывал о последних днях концлагеря, об отправке в Германию, о побеге.

Поднявшееся солнце расшевелило воздух, снова потянул ветерок.

Виктор слушал, и плечи его все больше сутулились. Удар за ударом… Миша Зеленцов… Помнится, всего год назад Зеленцов подшучивал над его робостью на вечеринках, учил, как нужно посмелее подходить к девушкам…

Кинкель лежал навзничь, глядел в небо сузившимися глазами и покусывал травинку. То, о чем рассказывал Малышев, было знакомо. После смерти Зеленцова они несколько дней бродили вокруг Веселых Ключей, не зная, что сделать, на что решиться. Умирая, Зеленцов не успел ничего сказать, а в селе стояла, как потом они выяснили, рота вспомогательной полиции. Если Зеленцов, уроженец этих мест, внушал им надежду на благоприятный исход задуманного дела, то оставшись вдвоем в совершенно незнакомой местности, они растерялись. Если бы не выдержка Кинкеля, Малышев давным-давно совершил бы какой-нибудь необдуманный шаг, явившийся бы в данной обстановке гибельным. Многому научил за это время Кинкель сибиряка, но и сам узнал очень многое. Оказавшись в среде простых людей, Кинкель упорно стремился понять, чем же они отличаются от французов, поляков или от его соотечественников.

Кинкель увидел в России и деревянные избы, и соломенные, сгнившие от времени, крыши. Но это была уходящая в прошлое Русь…

Главное заключалось в другом — в людях. В них даже с первого знакомства чувствовалось что-то новое, что-то заставлявшее настораживаться, сравнивать, сравнивать и сравнивать. И многое являлось для Кинкеля открытием. Часто не очень грамотные, простые люди удивляли его новизной, совершенно новым отношением к жизни, странно непривычным видением ее. Казалось, что они, в отличие от остального мира, успели шагнуть далеко вперед, успели понять то, о чем остальные еще и не думали. Только теперь понял Кинкель, что это значит — избавить человека от страха разорения, от жажды накопления. И, поняв значение этого, Кинкель подумал, что надежды нацистов на победу — всего лишь мыльный пузырь. Можно разгромить армию и захватить территорию, но нельзя победить такой народ.

Вслушиваясь в разговор между Виктором и Малышевым, Кинкель вспомнил все то, что пришлось ему увидеть после разгрома концлагеря. Расстрелы, казни, сожженные дотла села, толпы лишенных крова людей. И везде — непокорность. В людях, в их делах и мыслях, и, казалось, в каждом кустике, в каждом изгибе дороги, в каждом извиве ручейка. Даже [оторвана часть страницы, пропущено 14 строк]

Рассказывая, Павел незаметно присматривался к Виктору: чересчур неожиданной была встреча и слишком оба они изменились с тех пор, как виделись в последний раз.

Утро разгоралось все ярче; поймав на себе взгляд Малышева, Виктор улыбнулся:

— Что?

— Так… Тоска… Наверно, так и подохнешь где-нибудь, а в деле настоящем и не побудешь. Ты ведь, кажется, из этих мест родом — может слышал, где тут что есть? Да и сам ты, что делаешь сейчас?

Вместо ответа Виктор встал: зашелестели высушенные пламенем листья вишневого куста. Слова сибиряка, прозвучавшая в них тоска по оружию, вызванная пережитым, зацепила что-то созвучное в душе юноши, и он вновь с острой болью почувствовал тяжесть недавних утрат.

На колокольне засиял на солнце медно-зеленый крест, на который вдруг, прилетев откуда-то, уселся дымчатый, в белых пятнах, голубь.

Взглянув на него, Виктор заторопился.

— Пошли, ребята. По-моему, вы нашли, что искали…

Ни о чем не спрашивая, они встали; проходя мимо усадьбы пасечника, Виктор кивнул на сад:

— Здесь вот я, считай, вырос… — И тихо, словно стыдясь, добавил: — Заглянем на минутку… Тут человек один похоронен…

Они обошли вокруг пепелища; в одном месте из-под [оторвана часть страницы, пропущено 14 строк]

4

Казалось, у нее остались живыми одни глаза. Налитые страхом и болью застывшие глаза. И еще грязные пальцы тонких детских рук. Они беспомощно и бессознательно шевелились.

Она лежала на могильном холмике навзничь; разорванное платье открывало худое детское тело с едва различимыми зачатками начинающей формироваться девичьей груди. На ногах, присохнув, нежно розовели лепестки каких-то цветов, очевидно принесенных ветром, — старая яблоня над могилой давно отцвела.

Если бы не глаза и не шевелящиеся пальцы рук, всякий бы подумал, что перед ним труп. Неподвижный, обезображенный труп. Но глаза жили.

Опускаясь на колени, Виктор притронулся к расстрелянным косичкам девочки и вдруг узнал ее.

— Тонька… Рыженькая Тонька… Ты ведь как-то давала мне орехов… Помнишь?

Не отрывая от него скошенных глаз, девочка шевельнула губами. Виктор наклонился ухом почти к самому ее лицу.

— Что?

Но шепот Тоньки раздался неожиданно громко, и был он так же непонятен, как и ее пугающий взгляд.

— Дяденька, миленький, — прошептала она. — Не надо…

И, поняв наконец, Виктор беспомощно оглянулся и увидел ту же беспомощность на лицах Малышева и Кинкеля и страх в их глазах.