Они отнесли Тоньку к речке. Обмыли с нее кровь и попытались напоить ее; по-прежнему неподвижными глазами она глядела на них, безотрывно.
— Дяденька, миленький… не надо, родненький…
И тогда Малышев увидел, что губы у Кинкеля страдальчески дрожат и мутные крупные слезы катятся по щекам, густо заросшим светлой щетиной.
— Дочь у меня вот такая же… Похожа… — тихо сказал Кинкель, встретив взгляд Малышева, и отвернулся.
Затем они пошли, и Кинкель нес Тоньку на руках. Солнце слепило их, а сзади дымилось пожарище.
В хорошо знакомом Виктору месте они перешли речку вброд и углубились в лес.
Указывая дорогу, Виктор шел впереди, не оглядываясь, хотя его все время тянуло оглянуться. За ним осторожно двигался Кинкель, то и дело наклоняя голову, чтобы не задевать нижние ветки деревьев. В такие моменты в неподвижных глазах девочки, в самой их глубине, что-то еле-еле уловимо вздрагивало. И Кинкелю вспоминалась черная безжизненная вода стоячих болот Белоруссии. Даже чем-нибудь встревоженная, она не меняла своего цвета, она и в движении оставалась мертвой.
И Кинкель никак не мог поверить, что это детские глаза. Девочка, почти ребенок, не могла так смотреть. Просто на руках у него, вместе с девочкой находилась вся тяжесть мира и все безумие его.
И эта тяжесть обрывала руки. Кинкель крепче прижимал к себе маленькое, теплое тельце девочки, и в такие моменты он старался смотреть вперед, в затылок Виктору, или чуть повыше — в сумеречную зеленую даль.
— Дяденька… дяденька…
Голубело небо.
Люди — молчали.
Шелестели зазеленевшие вершины деревьев, из партизанского лагеря долетали людские голоса и стук топоров.
Впервые за всю жизнь Виктор держал во рту самокрутку. Горнов сидел на краю оврага, подперев руками тяжелую голову. Виктор только что кончил рассказывать о том, что произошло в городе, и теперь время от времени жадно затягивался дымом цигарки.
В овраге еще бурлили весенние воды, шумели на деревьях дрозды; у них уже появилось потомство. Тянулись к солнцу, цвели травы, мхи и деревья. Все живое искало встреч друг с другом. Весна — сеятельница жизни — шла по земле, плодонося и благоухая. Она шла полями и лесами, через села и города, пересекала линии фронтов и места битв. И везде одинаково, с добросовестностью хлебороба, сеяла жизнь. Она не признавала вражды людей и всеми силами стремилась восполнить производимые ими опустошения.
Но людьми управляли свои законы. Какое им было дело до животворной, но слепой силы весны?
— Что ж, — произнес наконец Горнов. — Смерть смерти разница… Коли мне предстоит умереть, хотел бы умереть, как они…
Виктор бросил в овраг потухший окурок, подумал и недовольно отозвался:
— Не всем же умирать, Петр Андреевич. Зачем вы об этом…
— Да, друг, верно. А положение выправим. Слушай… Решено послать трех человек для связи с фронтом. По одному пойдут. Имей в виду, дело трудное… Пойдут добровольцы. Подумай…
— Что думать… Раз нужно…
Но воображение, помимо воли, рисовало дорогу, которую он уже пытался однажды проделать… Дорогу, где на каждом метре, за каждым кустом будет подстерегать смерть…
— У дядьки был? — спросил Горнов.
— Ага… Сроду не думал, что он может так ругаться…
Горнов рассмеялся.
— Раны в такие места болезненны. Все удивляются, как он смог до отряда добраться — все-таки километров тридцать…
Помолчали. Затем Горнов спросил:
— Больше ничего он тебе не говорил?
— Рассказывал, как село жгли… А что?
— Нет… ничего… Просто так…
В это время в лагере послышались слова команд, шум, людские голоса, звяканье оружия. Виктор вопросительно взглянул на Горнова.
— Тревога?
— Отряд выступает на задание. Сегодня впервые одновременно выступят до десятка отрядов в разных районах. Единое командование, координация… Большие дела начинаются. Пошли, посмотрим.
Когда они подошли к землянкам, отряд был выстроен. Ворон отдавал распоряжения командирам рот. Во взводе конной разведки ржали кони; бойцы в самой различной одежде стояли в шеренгах. Здесь были люди разных возрастов и профессий. Рядом с кадровыми военными стояли парнишки. Немало было и таких, которых большинство бойцов называло папашами. Учителя и школьники, рабочие и колхозники. В твердый русский говор врывалась певучая украинская речь; скалил зубы первый отрядный щеголь — красавец-грузин, прозванный Сулико за любовь к одноименной песне, наседал на паренька-белоруса: предлагал обменять наган на пистолет и давал в придачу финский нож в изящном чехле.
Три девушки в мужской одежде внимательно слушали пожилого усталого фельдшера. Он шел с отрядом и в последний раз наставлял своих помощниц, как ухаживать за ранеными. Среди девушек — Настя. У нее еще заплаканы глаза после известия о смерти Зеленцова.
Во второй роте в первой шеренге — саженный дед Грач из села Гребеньки. Он лишь чудом спасся зимой во время уничтожения села хортистами. Это горбоносый старик с кустистыми бровями. Трехлинейка в его узловатых руках с широкими, как лопата, ладонями кажется игрушкой. На прикладе винтовки семь меток — число загубленных дедом врагов. Рядом с ним Виктор увидел Малышева. Ему выдали автомат, и сибиряк то и дело нежно на него поглядывал. Кажется, впервые он так сильно чувствует, что значит оружие в руках и товарищи рядом. От сдержанного волнения у него поблескивают темные глаза.
Виктор хотел подойти к нему; но в это время раздалась команда, и Ворон стал читать приказ. Отряду предстояло сделать бросок в пятьдесят километров, выйти лесами к станции Комарино, во вторую ночь овладеть станцией и уничтожить продовольствие, собранное для отправки в Германию. Одновременно взорвать железнодорожные пути, водокачку.
Когда отряд подразделениями тронулся в путь, Виктор попрощался с Павлом. Времени было мало, и они успели сказать друг другу всего несколько слов. С завистью глядел юноша вслед уходящим; лес напутствовал их негромким, но дружным шумом. Вспомнив слова Горнова об одновременном выступлении партизанских отрядов, Виктор вздохнул.
— С ними бы…
— У нас свои дела, — отозвался Горнов. — Пошли, подготовиться нужно.
Замер вдали шум шагов и конское ржание, но партизанский лагерь, с виду опустевший, продолжал жить напряженно и настороженно. Менялись часовые, приходили связные из деревень и других отрядов, метались в бреду раненые. В отдельном углу, отгороженном одеялом, лежала Тонька. Девушки, ухаживавшие за нею, боялись глядеть ей в глаза и, слыша ее шепот, выбегали из землянки, чтобы незаметно поплакать. Вот уже сутки, как Тонька замолчала. Глядела на людей широко раскрытыми неподвижными глазами, словно что-то вспоминала или думала, и неожиданно, когда Настя Величко подошла к ней и стала поправлять набитую сухим мхом подушку, Тонька узнала ее и расплакалась.
Партизанский лагерь жил. В специальной землянке, вырытой поодаль от других, вытапливался из снарядов тол. Из него тут же изготовляли небольшие мины.
Готовилась к переходу через фронт группа связных.
За три дня был тщательно разработан маршрут, было все, вплоть до мелочей, продумано и взвешено. И на следующей неделе, во вторник, незадолго до захода солнца, Виктор и Горнов вышли из леса недалеко от Веселых Ключей. Здесь их дороги расходились. Они остановились на опушке, и Горнов по русскому обычаю предложил:
— Присядем.
Прощание было грустным, хотя оба всеми силами старались этого не показывать. За короткое время, проведенное вместе, они сблизились. Виктор упорно глядел себе под ноги, на красного муравья, тащившего сухую былинку, и думал о сидевшем рядом человеке.
— Петр Андреевич, — сказал Виктор, не поднимая головы. — У меня к вам просьба.
— Давай, брат…
— Не будете смеяться? — Виктор с подозрением взглянул на Горнова и, встретив его взгляд, сам засмеялся. — Это я так… Петр Андреевич, встретите Надю, привет ей… Скажите: пусть меня ждет.
Скрывая волнение, Горнов пошутил:
— Ладно, ладно, передам. Но ты ведь совсем еще мальчишка.
— Ну и что ж… Мальчишки взрослеют.
— Да, ты прав, они быстро взрослеют.
Помолчали. Потом Виктор спросил о Кинкеле. Горнов ответил, что после проверки Арнольда Кинкеля возможно удастся устроить на работу в городе, в немецкой комендатуре.
Когда солнце исчезло за горизонтом и догоравший день затеплился вечерней зарей, они встали. Крепко, по-мужски, обнялись, поцеловались трижды — по-русски. Разошлись без дальнейших слов, и Горнов, шагая к городу, всю ночь был настроен как-то особенно светло и торжественно.
Ночь была пропитана запахами лета, в небе мерцали огнями неведомые далекие миры. Призывно, страстно перекликались перепела на полях.
На полпути к городу Горнов увидел зарево. Оно медленно, неуклонно охватывало небо. В городе что-то горело…
«Молодцы, ребята, — подумал Горнов. — Действуют».
Чем ближе подходил он к городу, тем ярче становилось зарево. Оно огненной тучей надвигалось на Горнова; все вокруг приобрело тревожный, зловещий оттенок.
И Горнов подумал о том, что год войны остался позади. Подумал о том, что второй год небывалой битвы надвигается на страну заревом новых, быть может, еще более кровопролитных сражений.
Захваченный мыслями о грандиозности происходящего, он остановился. Безграничное полыхало зарево. И ничтожно малым и бессильным казался человек в сравнении с этим океаном огня и света, но Горнов подумал о том, что все это — дело рук человеческих. И ему вспомнились десятки знакомых людей, вот так же, как и он, находившихся в эту ночь в пути.
Дороги…
Они заставляют расставаться сына с матерью, мужа с женой, товарища с товарищем… Дороги… Они таят в себе возможности новых встреч.
Километрах в трех от города Горнов оставил шлях и свернул в сторону. Кружным путем прошел до Южного предместья и словно растворился в предрассветном сумраке переулков, улиц и площадей.
В охваченную пламенем войны огромную страну входил новый день; он нес миру и людям свой свет, свое тепло, нес то, чего никогда не было раньше и что никогда не повторится потом. Ярко из края в край полыхало гигантское зарево, и в ядовито-черной высоте не было видно ни одной звездочки. Горевшая земля затмила свет далеких звезд.