22
В полдень Анне позвонил секретарь парткома Ситцевой фабрики. Это был фронтовик, донашивавший еще военное обмундирование и заправлявший пустой рукав за пояс гимнастерки.
— Так вот, товарищ начальник, докладываю, — весело сказал он в трубку, — в двенадцать ноль-ноль к вам прибудет наша депутация. Координаты у вас прежние? Ну так ждите. У меня все.
— А у меня не все. Может быть, все-таки объяснишь, что за таинственная депутация?
— По роду оружия — огородники. Лоскутники, как вы их изволите называть. У них вчера до самых звезд прения на огороде были. Вынесено решение, и его несут к вам… Люди, между прочим, лично вам известные…
Через полчаса в партком Ткацкой входил Степан Михайлович со своим давним приятелем Гонком. Увидев на отце длиннополый, еще мирного времени шевиотовый пиджак, похожий на сюртук замоскворецкого купца из пьесы Островского, галстук из тех, какие не завязывают, а пристегивают с помощью хомутика, Анна поняла, что привело их дело торжественное и необычайное.
— Какой ты сегодня, батя, шикарный! — сказала она, пряча улыбку. — Да вы, товарищи, садитесь, садитесь! — И она придвинула им стулья.
Но старики не сели. Степан Михайлович не торопясь развертывал что-то, тщательно запеленатое в газету. Оказалось, что это огромная, стиснутая с полюсов репа с веселым мышиным хвостиком и густой зеленой ботвой.
— Ткачи, как известно, были застрельщиками огородов, вот вам, Анна Степановна, скромный подарок от ситцевиков, — произнес отец, обращаясь к дочери на «вы».
— Да репка-с! — подхватил Гонок. — И просим обратить, внимание, какая-с! Ваши ткацкие дамочки изволят нас обзывать лоскутниками. Хорошо-с, пусть. Но хотим посмотреть, что вы положите рядом с таким корнеплодом…
Анна рассмеялась. Прозвище «лоскутники» действительно оказалось живучим. Какой-то озорник додумался даже написать его мелом на вешках, выставленных на границе участков обеих фабрик. Но ведь не пришла бы эта столь торжественная депутация только для того, чтобы продолжить старый спор. Прикинув на руке увесистый подарок, Анна сказала:: — Это что же у вас, персональный уход за этой репой был установлен, чтобы потом нам в нос ткнуть?
— Зачем же-с, у нас за каждой овощью такой уход-с… — начал было Гонок, впадая в обычный для себя скомороший тон, но Степан Михайлович остановил:
— Не трещи! Мы к вам, Анна Степановна, по делу. Вчера на собрании огородников Ситцевой решено урожай с каждой третьей гряды пожертвовать раненым воинам того самого госпиталя, над которым вы шефствуете. И вот пожалуйте, письмо со всеми нашими подписями.
Старик протянул к спутнику руку, а тот торопливо разглаживал на колене жесткий скручивавшийся лист:
— Вот-с.
— Правильно. И руку к нему приложило более полутысячи человек. Одно место, Анна Степановна, я позволю себе вам прочесть… М-м-м, вот оно: «…и решаем мы нашим урожаем с вами, товарищи воины, поделиться. Кушайте себе на здоровье этот подарок от рабочего класса глубокого тыла да поправляйтесь и набирайтесь сил для полного, окончательного разгрома проклятых гитлеровских оккупантов…» Просим тебя, Анна Степановна, передать это вашим подшефным, и пусть в субботу, к вечеру, машину присылают с корзинами под овощ, лук-порей, петрушечку, чесночок, укропец. Это мы к тому времени свеженькое соберем и в одно место сложим.
— От единоличников-с! — не без яда добавил Гонок.
— Стой, не треплись… И еще мы, Анна Степановна, вызываем ткачей на такое же дело: каждая третья гряда — раненым.
Анна молчала. Думала… Кто же не знал, с катким старанием хозяйничают соседи на своих лоскутках! Сама видела, как целыми семействами они возились около гряд. Посмеивались над ними ткачи: лоскутники, единоличники, каждая морковочка у них на счету! Да что там люди, собственная мать ее до сих пор не простила отцу это, как она выражалась, «клиньёвое одеяло»! И вот сейчас эти люди действительно, должно быть, пересчитывавшие все морковки у себя на грядах, так щедро делятся урожаем с госпиталем! Это так взволновало Анну, что она даже слов подходящих не находила.
— Спасибо! Вот спасибо! Уж такое вам спа-сибо что взяла бы вас да расцеловала!
Степан Михайлович был сам до слез растроган своей добротой и всем происходящим. Но Гонок не растерялся.
— Ловлю на слове-с, — заявил он, вытирая ладонью свой сморщенный ротик. — Эх, раньше-то, бывало, ваши ткацкие дамочки из-за меня в драку, а сейчас хоть на слове одну поймать!
Вытянув вперед губы трубочкой, он двинулся к Анне, и пришлось секретарю парткома выполнить столь опрометчиво данное обещание. — Ах, Анна Степановна, только упокойничков так целуют! — начал было Гонок, довольно облизываясь, но та уже не обращала на него внимания.
— Мне бы, батя, с тобой парой слов перекинуться.
— Ступай, Гонок, посиди в садике перед фабрикой… Миссия наша кончилась, а теперь тут — семейное, — произнес старик, с беспокойством замечая, что дочь нервничает.
— Это можно… Адью-с!
Анна усадила отца, села против него и начала, ухватив за хвостик, вертеть перед собой репу.
Старик отобрал у нее корнеплод и положил на стол.
— Это не тебе, это ткачам-огородникам подарок. Ну, так слушаю, дочка.
— Как вы, батя, до этого додумались?
— Да как? Просто… Я теперь в вечернюю работаю, так утрам вчера навестил Прасковью. Тут им как раз обед разносить стали. Суп там из пши и поджарка из сушеной картошки с тушенкой «второй фронт». Так вроде много, калорий-то, наверное, хватает, а уж больно некрасивый вид у этих калорий. А тут у меня свежая чесночина в кармане. Ну, я Пане зубок в миску и покрошил. Дух-то чесночный как по палате ударит! Тут все закричали: нет ли, дядя, еще? Ан, есть, племяннички, кушайте на здоровье! А как уходил, все и ходатайствуют: вы б нам, дядя, чесночку, любые деньги заплатим… Деньги! А где ты его теперь купишь? Ну, я из госпиталя прямо к огородникам: слушайте, люди, так и так… Вот и вся премудрость.
— И все без возражений?
— Да шумели много, а возражений — какие тут могут быть возражения?.. Уж на что вон Гонок, сроду папирос не покупал — все стреляет, — а ведь это он вчера и закричал: для раненых каждую третью гряду!
— Ну, ну!.. А Прасковья как?
— Лучше… Колька-то три дня возле ее койки высидел. Повеселела. Храбрится. А как Николай прощался, при всей палате ревмя ревела.
— Как, разве Николай уже улетел?
— А ты не знаешь? Утром… Наказал нам всем Прасковью не забывать. Да чего и наказывать-то? Наша матка теперь к ней каждый вечер бегает, и дома все: Паня да Паня… Вот, дочка, у кого учись ошибки-то признавать!
В этих словах отца Анне почудился намек.
— Многому мне, батя, у мамаши учиться надо.
И как-то сразу, без колебаний, без стеснительности, столь тягостной для самолюбивых натур, Анна принялась рассказывать отцу о том, что последнее время ее гнетет, мучает, мешает работе. Степан Михайлович слушал задумчиво. Он не интересовался подробностями, он даже и глаз ни разу не поднял на дочь, пока она говорила, и всё-таки та чувствовала: он ее понимает.
Кто-то заглядывал в партком, но она говорила: простите, занята. Кто-то звонил по телефону, но она поднимала трубну и клала на место… Когда, разговаривая с матерью, Анна сказала, что решила уйти с партийной работы, а может быть и с фабрики, — это было полуправдой. Так думала она вгорячах, а поостыв, начала понимать, как трудно расстаться с делом, которое нравится ей все больше, с людьми, с которыми она прошла всю сознательную жизнь… И в то же время она уже догадывалась, что безобразная выходка истеричной женщины была все-таки не случайной. За эти недели Лужников заметно осунулся. Частенько ловила Анна на себе его тоскливый, умоляющий взгляд и, к ужасу своему, чувствовала, что и сама, вопреки доводам разума, тянется к этому человеку. Теперь она к нему даже и близко не подходила. Когда дела сталкивали их, вела себя так сухо и официально, что тот и слова лишнего сказать не смел. Но нелегко давалась ей эта сухость и насмешливость. Вести же себя с ним иначе она не могла и, казалось, не имела права… И все-таки слухи по фабрике ползли и ползли, безжалостные, несправедливые. Это отвлекало от работы, вязало Анну по рукам и ногам…
— Батя, что мне делать? — тоскливо спросила она.
Степан Михайлович, торжественный и немножко смешной в шевиотовом своем пиджаке и старомодном галстуке, встал, потрогал дверь и, убедившись, что она плотно закрыта, начал:
— Древний мудрец Диоген жил в бочке. Друзья однажды спросили его: а что ты будешь делать, когда сломается бочка, в которой ты живешь? И знаешь, что он им, дочка, ответил? Он сказал: «Я не печалюсь, ведь место, которое я занимаю, сломаться не может».
Анна грустно усмехнулась:
— Это как же понимать, батя?
— А просто, дочка: не вешай носа. Свое место в жизни правильный человек всегда займет. И на ткачих своих не сердись: легко ли им нынче на фабрике за двоих — за себя и за мужа — гнуться? Кило хлеба на шесть частей резать, семью в одиночку тащить?.. Вот и строги нынче бабы, не при матке твоей будь это слово сказано.
— А я, разве я не баба?. Разве не те же тяготы и у меня?..
— А ты руководитель, к тебе народ особо строг. — И, берясь за свою старую шляпу, Степан Михайлович произнес: — Мой совет тебе, Анна Степановна: заявляй самоотвод. Вдвойне тебя люди за то уважать станут. — И, может быть, для того чтобы подчеркнуть, что он не навязываете этого своего мнения, а может быть, и просто торопясь закончить тягостный разговор, старик сказал: — Давно Арсения что-то не видел… Как там у него дела? Как два отца мальчишку поделили?
И вдруг, почувствовав облегчение, Анна улыбнулась широко, весело, как не улыбалась уже давно.
— Николай им тут все уладил, знаешь ведь, какой он… Они стоят друг против дружки. Мальчонка между ними мечется, а этот как вдруг захохочет: нашли, бобыли, о чем спорить!.. Кончится война — живите вместе. И малец как закричит: вместе, вместе!.. Вчера вечером Арсений с Ростиком майора на вокзал провожали… Вот, батя, кому завидую — Николаю нашему: легко он по жизни ходит…