Ожидая, пока Женя оденется, он нетерпеливо расхаживал по комнате, скрипя сапогами. На улице их ждал вездеход. Рыча и фыркая, он долго мотал их по завьюженным дорогам, иногда останавливаясь перед возникавшими из метельной мглы фигурами.
— «Гжатск», — произносили из тьмы, наклоняясь к опущенному стеклу.
— «Гашетка», — отвечал майор, и машина, звеня цепями, двигалась дальше.
Майор молчал. Женя, сидевшая позади, держалась обеими руками за стойки. Сейчас должна была решиться ее судьба. Возьмут или не возьмут в армию. Судя по тому, что майор доволен, наверное, возьмут. Но спросить его Женя не решалась. Кто их знает, этих военных, о чем у них можно спрашивать и о чем нельзя…
Машина остановилась у крыльца одной из приземистых изб, отличающейся от всего, ряда разве только тем, что в форточку ее уходил не один, а целый пучок проводов и на часах стоял не старый солдат из комендантской команды, а бравый молодой парень в полушубке, перехваченном ремнем «в рюмочку». Завидев майора, он ловко отсалютовал, в два приема подняв автомат на грудь.
— Теперь, Мюллер, не дрейфить, — сказал майор, тоже заметно подтянувшийся.
Но Женя, поглощенная мыслями о своем будущем, не испытывала не только страха, но даже и смущения. Она как-то даже забыла, что сейчас вот встретится с грозным командующим, о строгости которого немало уже наслышалась от всех трех богатырей.
Белокурый подполковник, сидевший за маленьким столиком перед русской печью, завешанной двумя большими картами, сообщил майору, что у командующего член Военного совета и начальник штаба. Когда же из двери медвежьей походкой вышел толстый пожилой генерал с папкой бумаг, подполковник скрылся за занавеской и тотчас пригласил майора и Женю.
Они прошли «на чистую половину» избы, и острый Женин глаз сразу схватил все подробности полководческого кабинета: и фикусы, стоявшие на полу в кадках, и хозяйских родичей, смотрящих со стен из черных рамок, и наивные физиономии простецких деревенских святых, испуганно глядевших из фольговых риз в углу, и даже красиво раскрашенное пасхальное яйцо, привязанное за ниточку к лампадке… Все, должно быть, так и осталось, как было у хозяев, а добавилась лишь вот эта, застланная серым солдатским одеялом койка, стол, накрытый, как скатертью, картой, испещренной стрелками и овалом, да бекеша с папахой, висевшие в углу.
За столом сидел высокий, плечистый человек. Держа в одной руке большую лупу, он что-то искал на карте. Против него в кителе с тремя звездами в петлицах сидел другой — маленький и немолодой, голове которого седой бобрик придавал квадратную форму. Насмешливым, задорно-мальчишеским выражением лица он напомнил Жене Северьянова. Человек за столом нашел, очевидно, то, что искал. Привычным движением красного карандаша он удлинил нарисованную на карте стрелу и поднял взгляд на вошедших. Лицо у него было крестьянского склада, мягкое, округлое, но плотно сомкнутые губы и твердые серые глаза говорили о мужестве и воле, которыми славился этот генерал. — Товарищ командующий, — начал, вытягиваясь, майор, но тот перебил: — Вольно. — Светлые глаза не без любопытства смотрели на Женю. — Ну как, товарищ Мюллер, говорите, совсем заели вас земляки? Голос у него был глуховатый, но не без веселинки, и, внезапно осмелев, Женя ответила:
— Я этого не говорила, товарищ генерал.
— Не важно. Мы и без того узнали. У нас разведка хорошо поставлена, — сказал командующий и совсем уже по-домашнему продолжал: — Признаюсь, мы, Мюллер, на Военном совете головы поломали, как вам помочь. Девица вы храбрая, жизнью не раз рисковали, в пасть зверю шли… Но ведь обо всем этом рассказывать рановато. А как говорится, на чужой роток не накинешь платок…
— Да, задали вы нам задачку, — поддержал командующего член Военного совета, походивший на Северьянова. — У юристов это зовется: случай, не имеющий прецедентов…
Тем временем адъютант командующего принес красную коробочку и книжку. Генералы переглянулись, член Военного совета кивнул толовой. Все встали. Командующий развернул бумагу.
— «По решению Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик, — начал читать он, — за храбрость, мужество и самоотверженную отвагу, проявленные в дни оккупации города Верхневолжска в боях с немецко-фашистскими захватчиками, командование фронтом вручает Мюллер Евгении Рудольфовне орден Красного Знамени…»
Командующий опустил бумагу и, улыбаясь, смотрел на побледневшее лицо Жени, на ее расширившиеся от волнения глаза, на ее вздрагивающие губы, потом крепко тряхнул ей руку сильной сухой рукой.
— От лица командования поздравляю вас с высокой наградой!
Орден, заветный, боевой орден Красного Знамени, какой Женя видела в Мавзолее на гимнастерке у Ленина… Может ли это быть? Командующий, вынув его из коробочки, искал глазами, куда бы прикрепить, но девушка была в тесном черном свитере, и он передал награду прямо в руки. Женя чувствовала, что в ответ надо что-то сказать, поблагодарить, но растеряла все слова. С трудом, еле слышно выдавив «спасибо», она бросилась к двери. Позади раздался дружный смех.
13
По обычаю, издавна заведенному в общежитиях текстильщиков, в комнатах всегда была какая-нибудь зелень. У Калининых между двумя разлапистыми фикусами стоял на подоконнике ящик, где рос особый лучок, зимой и летом радовавший глаз сочной, бархатистой зеленью.
Лет сорок назад правление акционерного общества «Товарищество Верхневолжской мануфактуры», приняв во внимание высокую квалификацию.
Молодого раклиста, удовлетворило прошение Степана Калинина и отвело ему «каморку» в «глагольчике» только что построенной двадцать второй «семейной спальни». Представляя в главную контору список кандидатов на жилье, смотритель, или как их тогда называли, хожалый, промахнулся. Он не учел, что вместе с искусным раклистом, умеющим набивать ситцы не хуже лучших парижских мастеров, состоящим в фабричном обществе трезвости, певшим по праздникам в церковном хоре, сюда вселится и горластая ткачиха, подозревавшаяся в участии в забастовках. Молодая пара заняла комнату. Вот тогда-то Степан Михайлович и сколотил продолговатый ящик и посадил в него травовидный лук, полученный им в подарок на новоселье от бельгийца-красковара.
С тех пор диковинный этот лук был у Калининых неизменным украшением праздничного стола. Стригли его под Новый год, к Мая, в Октябрьскую годовщину и к дням семейных торжеств. В остальное время он своей пушистой, изумрудной зеленью украшал подоконник. Теперь от дерна, сплошь занимавшего ящик, оставался лишь небольшой хохолок. Весь лук был недавно снят Варварой Алексеевной и в день Красной Армии отнесен в подшефный госпиталь. И вот, насадив на нос очки, что он делал, когда предвиделась особо тонкая работа, Степан Михайлович осторожно, чтобы не повредить маленькие луковички, ножницами состригал остатки.
Впервые после освобождения у стариков собралась вся семья: Ксения с Юноной, Анна с ребятишками, Арсений с Ростиком. Пришел даже друг Степана Михайловича сторож Ткаченко, известный на фабрике под прозвищем «Гонок-бобыль», пустослов, которого лишь фабричные старожилы помнили курчавым конторщиком, сердцеедом и гитаристом.
Калинины умели работать, но умели при случае и погулять. До войны в этой комнате накрывали такой стол, что потом у гостей не один день головы трещали. На этот раз каждый принес с собой кто что смог. Сам Степан Михайлович сумел раздобыть лишь несколько тощих селедок, которые, вымоченные по особому, ему одному известному способу в чае, а затем в молоке, были поставлены в центре стола, да литровку спирта, добытую путями, о которых он предпочитал умалчивать. Куров принес блюдо с редькой, настроганной с помощью рубанка на тончайшие, прозрачные ломтики, Ксения — пару банок мясных консервов, а Анна — кастрюлю вареной картошки, которую доставили закутанной в головной платок. Лучок должен был оживить эти нехитрые яства военного времени.
Когда все уселись, старик, одетый в темную тройку, торжественно поднял стакан:
— За солдатика нашего, за Женю, за Белочку… Трудовые ордена в семье Калининых водились, а боевой — первый. Омоем, друзья, как следует, чтоб эмаль с него не слезла.
Серьезно, будто выполняя какой-то обряд, старик до дна осушил стопку разбавленного спирта, перевернул и для убедительности постукал ею себя по розовеющей сквозь седой волос маковке. А Юнона, не моргнув глазом, тут же добавила:
— За тех, кто воспитал такую героиню.
Если бы Женя присутствовала на этом семейном торжестве, послушала, что о ней говорили, когда хмель развязал языки, поглядела бы, с какой гордостью произносилось за столом ее имя, — она, может, скорее позабыла бы то тяжкое, что довелось ей пережить под крышей этого общежития.
Небогато было торжество, но природное веселье брало свое, и понемногу отступали усталость, заботы, тревоги о близких, воевавших на разных фронтах. Сначала робко, потом громче зазвучали песни. Под скромной внешностью Гонка уже просыпался былой фабричный лев. Старик сторож в застиранной гимнастерке горстями сыпал старые анекдоты, болтал, острил, все чаще добавляя к словам давно всеми позабытую частицу «с», и бойким движением головы будто отбрасывал назад волосы, забывая, что на месте былых кудрей у него лишь мягкий стариковский пушок. Он выпросил у Арсения гитару и, уставив на Анну свои уже замутневшие глаза, дребезжа струнами, пел «с рыданием»:
…Осподи, хотя бы позвонили,
К телефону только б подошли.
Анна хохотала до слез, а Варвара Алексеевна, с молодых лет считавшая Гонка пустобрехом, бросала на него сердитые взгляды.
Потом дед извлек из потертого футляра свой старый баян, развернул мехи, и слегка захмелевшая Галка, дробя, пустилась по-фабричному выкрикивать озорные частушки. Ростик, за это время совсем обжившийся в этой большой семье, изображал по очереди и Арсения, и Анну, и деда, а потом по настоятельной просьбе ребят рискнул изобразить и Юнону. При этом парнишка вытянулся как только мог, пестрая мордочка его будто окаменела, и он сквозь зубы холодно цедил: