Глубокий тыл — страница 41 из 107

— Мне только что звонил по аппарату третий секретарь комсомола. Он сообщил мне, что слышал от второго секретаря, как первый секретарь положительно отозвался обо мне.

Это вышло так похоже, что грохнул общий смех. Юнона, вспыхнув, бросилась к лежавшему на кровати вороху одежды и стала искать свою шубку. Но дед, широко разведя мехи, грянул «Барыню», а Анна, подхватив племянницу за талию, закружила ее, стуча каблуками и припевая:

…Нас и хают и ругают,

А мы хаяны живем.

А мы хаяны — отчаянны,

Нигде не пропадем…

Приплясывая, Анна озорно заканчивала по-фабричному каждую частушку выкриками «их!», «ох!». Она как-то сразу вся загорелась. Грузноватая ее фигура стала легкой. Вот, оставив Юнону, она закружилась около Арсения, что сидел в сторонке, не принимая участия в общем веселье, задробила около него, округло поводя полной белой рукой, вызывая. Арсений упрямо смотрел в пол. Он как бы боялся взглянуть на это улыбавшееся, разгоряченное лицо, в эти карие, светящиеся весельем глаза. Все голосистей, все переливистей пел баян, которому Гонок уже не успевал подыгрывать на гитаре. Звучнее прихлопывали ладони… Даже Юнона, забывшись и как бы оттаяв, начинала улыбаться.

…Куда смотрит наш партком,

Куда смотрит райсовет?

Сколько раз мы заявляли,

Ухажеров у нас нет… —

звучал озорной голос.

Арсений поднял наконец глаза, встретился взором с танцующей Анной, встал. И, будто разом сбросив и свой вес, и горе, да еще лет этак с двадцать, неторопливо, небрежно пошел по комнате и вдруг ударил вприсядку. На мгновение война словно бы покинула эту комнату. Будто не было двадцать второго июня, тяжелых боев, оккупации, гибели близких людей. Но только на мгновение. Стоило смолкнуть баяну, а уставшей Анне тяжело броситься поверх всей одежды на кровать, как наступила тишина, вспомнились заботы, тревоги, и всем стало не по себе.

Именно в эту минуту и появилась Прасковья Калинина. Поздоровавшись, она медленно сняла шинель, халат. Потом, развернув бумагу, поставила на стол бутылку портвейна и молча уселась с краешка. Лицо ее было необыкновенно бледно, и поэтому родинки, осыпавшие его, чернели, как брызги туши.

— Устала, — оправдывающимся тоном сказала она. — Раненых везут и везут… Только и слышишь: сестра Калинина — сюда, сестра Калинина — туда!.. Камфару! Шприц!.. Ужас!

— Ты покушай, покушай, Паня, — засуетилась Варвара Алексеевна, накладывая ей на тарелку.

— Ой, и аппетита нет! Дайте чего-нибудь выпить… Арсений Иванович, поухаживайте за дамами, раскройте портвейн. Он хороший, из праздничного пайка… Кушайте.

Все такая же необычно тихая, прихлебывая вино, как чай, и заедая его винегретом. Прасковья взяла с тарелки щепотку зеленого лука.

— Ах, мамаша, за лучок этот вам прямо благодарность в приказе надо отдать. Уж так вы раненым день Красной Армии украсили… Витамины, тонизирующее средство.

— Что лучок, вот огородик бы весной поднять, — сказал Степан Михайлович. — Помнишь, Варьяша, в голодные-то годы все сады, все газоны перед казармами перепахали… Велико ли вот луковое перышко, а любую баланду оживит.

— Так, говоришь, везут раненых-то? — тревожно спросила Варвара Алексеевна, подумав о Николае, о Татьяне, о Марате, о муже Ксении, обо всех семейных, что были на фронте.

— Раз наступают, значит, везут. Красный уголок заняли. Мы с ног сбились. Спасибо еще, ваши девчата с ткацкой, дай бог им женихов хороших, помогают. Ведь до чего персонал дошел: вчера села чашку чаю выпить — бах, ноге горячо. Что такое? Оказывается, уснула, чашку выронила и ногу ошпарила. Вот, мамаша, гляньте. — Прасковья поставила хромовый сапожок на стул, приподняла юбку и показала на своей маленькой, полной, крепкой ноге повыше чулка красное пятно. — Видите? Ожог второй степени.

Гонок с сочувственной физиономией перегнулся через стол.

— Где, где? Ай-яй-яй, беда-с!

Варвара Алексеевна, метнув на гостя серд-дитый взгляд, одернула снохе юбку.

— Ах, какая вы, мамаша, щепетильная! — усмехнулась Прасковья. — Мы, медики, на это смотрим проще: что естественно, то не постыдно. Если б у меня ноги тощие или кривые какие-нибудь были, то, конечно, нехорошо, а у меня ножки, кажется, ничего, пусть себе смотрит на здоровье.

Прасковья уже отдышалась. Она ела с возрастающим аппетитом. Румянец снова полыхнул по щекам, родинки стали менее заметными, в зеленоватых, почти круглых глазах загорелись насмешливые огоньки.

— Николай-то чего пишет? — спросила Варвара Алексеевна.

— Третьего дня было письмо, слава богу, здоров, — небрежно ответила сноха и, совсем уже превратившись из усталого, измученного человека в обычную Паньку, как-то по-особому, многозначительно спросила у Анны:

— А вас Жорочка не забывает?

Анна, расспрашивавшая в эту минуту отца о рабочих огородах былых времен, услышав вопрос, вздрогнула, но сдержалась и ответила с деланным равнодушием:

— Заняты они там, когда писать! Но от Прасковьи не так-то легко было отцепиться:

— А мой не занят? У всех одна война. Мой Берлин бомбит, а Жорка где-то в штабе околачивается… Так, значит, не пишет?

— Это уж наше дело, — резко ответила Анна и, обмахиваясь платком, отошла к открытой форточке.

Уловив в словах снохи какой-то скрытый намек, старик обеспокоился: «Неужели эта сорока вызнала что-нибудь худое?» Вместе с баяном пересел он к Прасковье, доедавшей винегрет, и шепотом спросил:

— Аль ты чего знаешь про Узорова?

Та медленно допила вино, вытерла ладошкой пухлые губы и не без удовольствия громко произнесла:

— Нет уж, папаша, не опрашивайте. Мне мамаша такую терапию в госпитале устроила, что у меня лопнула чаша терпения… Раньше по-род-ственному могла бы, конечно, кое-что сообщать, а теперь, извините, мне моя нервная система дороже.

— Ну, чего ты кричишь, не глухой я, — упавшим голосом произнес старик и широко развел мехи. — Ну, кто плясать?

Но никто не поддержал. Вспомнили, что время позднее, что скоро комендантский час, а завтра рано вставать, и, засуетившись, стали расходиться по домам. Словно и не было этих коротких минут, когда война как бы покинула комнату.

А вернувшись домой, Анна увидела на столе письмо. На нем был штемпель полевой почты со знакомым номером. Но адрес был надписан не мужем, а чьей-то чужой рукой. Внизу на конверте были четко выведены имя и фамилия неизвестной женщины. Все сомнения и догадки последних месяцев, все, что Анна старалась отталкивать, подавлять в себе, вдруг ожило в ней, и, держа в руках нераспечатанный конверт, она уже знала, что ей пишут и даже кто именно писал.

14

Степан Михайлович частенько говаривал. «В каждом дому по кому».

В тот же час, в той же квартире, в маленькой комнатке, несмотря на позднее время, не ложился спать, а мерял ее по диагонали, четыре шага вперед, четыре — назад, Арсений Куров.

Своя забота грызла его. Несмотря на штраф и запрещение инспектора охраны труда, он всё-таки продолжал водить Ростика на завод. Все ему сочувствовали, все, понимая его, смотрели на это сквозь пальцы; и даже председатель завкома, на которого была возложена ответственность за выполнение инспекторского протокола, с глазу на глаз оказал Арсению: «Только не попадайся. Попадешься — упекут под суд».

Обычно, когда старик инспектор или любой постронний появлялись в цехе, кто-нибудь из «дикой дивизии» сигнализировал: «Полундра!» Ростик опрометью бросался в материальный оклад, в столовую, во двор. Но однажды, должно быть, что-то уже заподозривший инспектор зашел в цех с запасного пожарного хода, и «полундра» запоздала. Седенькая голова уже появилась между станками. Ребята успели втолкнуть мальчишку в один из шкафов для одежды, но цепкий глаз заметил этот маневр.

Подойдя к подросткам, возбужденно толпившимся возле шкафов, старик спросил не без ехидцы:

— А что у вас там, мальчики?

— Как что? Одежа.

— И какие мы вам мальчики! Какое имеешь право нас так называть? — загалдели орлы, стараясь отвлечь инспектора. — Мальчики!.. Ходят тут разные…

— Что здесь у вас, молодые люди? — уступчиво изменил обращение инспектор.

— Сказано — одежа.

— Откройте-ка вот этот шкафчик.

— А чего нам открывать, он не наш…

Орлы стояли стеной. Спор, может быть, кончился бы худо, но появился Куров. Поняв, что сопротивление бесполезно, он отомкнул шкаф и извлек оттуда красного, испуганного Ростика.

— Вот до чего вы людей доводите! — сказал мастер, с яростью глядя на тихонького старичка.

Так возникло судебное дело. А теперь в кармане Курова лежала повестка. Он бросился было к секретарю партбюро, но тот только руками развел. Северьяаов, к которому мастер пришел на другой день, по-мальчишески поскреб затылок: «Да, брат, наделал ты дел!» Он обещал позвонить куда-то, но, когда Арсений снова пришел к нему, вздохнул: «Ничего не попишешь, придется гулять в суд». Тогда-то и родилась у Арсения мысль обратиться к свояченице как к депутату Верховного Совета.

Люди частенько приходили к Ксении Степановне с разными просьбами. В иные приемные дни едва успевали открывать дверь. Сам Арсений по собственному почину соорудил деревянный диванчик, на котором посетители ожидали очереди в прихожей. Но депутат приходился Арсению хотя и дальней, но все же родней, и это мешало Курову обратиться к свояченице за помощью. Расхаживая ночью по комнате, он решал, говорить ему с Ксенией Степановной или промолчать.

На следующее утро, дождавшись, когда Ксения Степановна пойдет на работу, он все же дот гнал ее на лестнице.

— Я к тебе как избиратель, — краснея, говорил он. — Ты, Степановна, советская власть, вот помогай…

Та выслушала, задумалась. Случай был редкий, осложнялся тем, что все происходило на глазах, а депутат по-женски сочувствовал и Курову и Ростику. Ксения обещала потолковать с юристом.

— Да чего же тут толковать! — вспылил Арсений. — Сердцем, сердцем такие дела решать надо!