Глубокий тыл — страница 53 из 107

Этот резкий, дребезжащий голос вызывал у Анны невольную дрожь, какая бывает, если ногтем провести по стеклу.

— Милая, это уж вы потом, дома, здесь госпиталь, — стараясь говорить добродушно, попробовал остановить Владим Владимыч. — У вашего супруга травма не легкая, его нельзя волновать.

Но, как видно, любой разумный довод действовал на маленькую женщину, как вода на горящий бензин.

— «Нельзя волновать»… Нежное существо! А меня волновать можно? Я вся насквозь больная, у меня ни одного нерва здорового нет, а этот идиот все делает, чтобы меня из себя вывести.

Просторная палата, казалось, до краев наполнилась резким, дребезжащим голосом. Анна смотрела на Лужникова, и образ этого человека как-то странно двоился: сквозь крупное, измученное болью, встревоженное, просительно и жалко улыбавшееся лицо она видела другое: мужественное, прекрасное в своей самоотверженной непреклонности.

— Как вы тут, товарищи, себя чувствуете? — громко, стараясь сделать вид, что ничего не замечает, сказала она. — Может быть, у вас есть какие-нибудь просьбы, чего-нибудь вам не хватает?

— Селедочки вот мой просит с лучком, — опустив глаза, сказала жена помощника мастера.

— А вот этот товарищ книжку… Скучает без книг, — еле слышно прошептала девушка, сидевшая возле бойца, с опаской косясь на Лужникову. — Я могла бы принести, у меня есть очень интересные книжки, но я не знаю, можно ли ему читать…

— А у вас? — обратилась Анна к Лужникову.

— Да мне вроде ничего и не надо… Спасибо… Вы вот скажите, Анна Степановна, как у нас там на фаб…

— Слышите, слышите, — перебила его жена, — ему надо знать, как на фабрике, а что жена сидит возле этого истукана, последние нервы на него переводит, это ему нипочем, до этого ему…

— Вон! — тонким фальцетом выкрикнул вдруг Владим Владимыч. Ткнув палкой, он открыл дверь. Он тяжело дышал: — Уходите! Сейчас же уходите!

И тут произошло удивительное превращение: дребезжащий поток злых, бессмысленных слов сразу иссяк. Женщина растерянно оглянулась, потом покорно встала, погладила мужа по руке и тихонько пошла к двери, с опаской оглядываясь на врача. Лужников лежал с закрытыми глазами. Широкое лицо его мучительно морщилось, будто бы он испытывал физическую боль.

— …Извини, брат, не стерпел, — сказал Владим Владимыч и, все еще тяжело дыша, стуча палкой громче, чем обычно, вышел в коридор.

Наступила тягостная тишина. Анна с невольной жалостью смотрела на большого беспомощного человека. И в то же время в ней закипела досада: как он такое позволяет, неужели не может себя защитить?

— …Есть у меня к вам, Анна Степановна, просьба, — тихо заговорил наконец Лужников, открывая глаза. — Жена… Одна ведь она осталась. Характер-то, видели, избегают нас люди. Скажите там, пусть ее кто хоть изредка навестит… Это ие со зла, это она за меня волнуется. — И будто речь шла о ребенке, добавил: — Мы ведь не всегда такие…

С тяжелым сердцем, с какой-то большой и непонятной тревогой вышла Анна из госпиталя. А тут еще невестка навязалась в попутчицы… Прасковья Калинина недавно выкрасила свои волосы в ядовито-апельсиновый цвет, и от этого розовое лицо стало еще ярче, а темные родинки на нем так и лезли в глаза. Бойко стуча каблуками хромовых сапожек о подсохший на солнечных сторонах улицы асфальт, она сыпала слова, точно пригоршнями горох разбрасывала. Но до Анны, погруженной в свои мысли, долетали лишь фамилии каких-то военных, которые будто бы все были без ума от симпатичной сестры и безуспешно, что особенно подчеркивалось, добивались ее благо-еклонности.

Не слушая, Анна рассеянно произносила: «Неужели?», «Да что ты говоришь?»—и все думала о том, что так неожиданно открылось перед ней. Дело Лужникова дважды слушалось на бюро, обсуждалось на партсобрании, а уж, кажется, кого-кого, а его-то партком знал. И вот пожалуйста, в один день два открытия: человек, оказывается, штурмовал когда-то Зимний, а теперь вот живет в домашнем аду… Да, мало, мало еще знает она людей… Что, в сущности, известно Анне вот об этой молоденькой женщине, о ее невестке?

— Паня, — сказала вдруг Анна задушевным голосом, — вот ты мне тут о своих симпатиях рас: сказываешь, а Николай?.. Ты что ж, о нем вовсе и не вспоминаешь?

— Николай? А чего его вспоминать… — начала было Прасковья в обычном своем тоне и вдруг осеклась. Они молча прошли целый квартал. Потом молодая женщина заговорила задумчиво и каким-то новым, еще не слышанным Анной голосом: — Анночка, вам, может быть, это странно, но я же его почти не знаю, Колю… Мы ж месяца не прожили, и война. Вот во сне его вижу — шутит, смеется. Смех, голос слышу, а лицо забыла. Закрою глаза и не могу вспомнить, какое у него лицо…

Анна удивленно глядела на собеседницу. Действительно, рядом шла незнакомая, задумчивая, грустная и очень простенькая женщина, к которой как-то особенно теперь не шли ее неестественного цвета волосы.

— Еще помню, как он танцевал. Сильный. Кружишься с ним, а он от пола оторвет, и ты летишь… У нас на аэродроме в клубе большой танцевальный зал был. Все расступятся и на нас смотрят… Коля ведь другой, чем вы все, Калинины… Только месяц и жили… А молодость — она ведь проходит, Анночка. Вот глушу себя работой, сутками из госпиталя не выхожу… А жить-то хочется…

Полные, ярко подкрашенные губы кривились, дрожали.

— Паня, — ласково начала Анна. Ее сочувственного тона было достаточно, чтобы та, как улитка, исчезла в своей привычной раковине.

— А в общем, Анночка, ну их к чертям свинячьим, мужчин! Не стоят они того, чтобы две такие интересные женщины, как мы, о них говорили… А вы заметили, как этот, большой-то, которого льдиной помяло, ну, вот у которого жена-то ведьма, как он на вас смотрел?

— Глупости! — резко оборвала Анна, смотря на невестку и думая: полно, прозвучали ли только что задумчивые, тоскливые слова?

— Да уж какая там глупость: диагноз точный. И я вам скажу, вы на него напрасно не обратили внимания. Он вполне вирулентный мужчина и собой недурен.

На остановке, когда Анна втиснулась в переполненный, присевший на задние колеса автобус, та, другая, неизвестная ей Прасковья, еще раз на мгновение высунулась из раковины:

— Увидите, Анночка, мамашу, скажите, совестно мне, что я тогда насчет Жени-то. Ведь вот бывает и не хочешь, а как-то само сорвется… А как сейчас Женя, что пишет?

Но автобус тронулся, и Анна не успела ответить, что о старшей племяннице ей мало что известно. Из письма, полученного стариками, семья узнала только, что Женя добровольно поступила в армию. Подробностей она не сообщила.

4

А жизнь Жени Мюллер входила в новую колею. Просьбу ее удовлетворили: она была зачислена в армию. Ей присвоили звание младшего лейтенанта и прикомандировали к тому отделу штаба, где работал майор Николаев. В будущем Жене предстояло снова действовать во вражеском тылу, на оккупированной территории. А пока что ее поселили» на «высоте Неприступной» в обществе трех «богатырей», и, дожидаясь задания, она вместе с ними переводила допросы военнопленных, трофейные документы вражеских штабов и письма неприятельских солдат и офицеров. Сумки с корреспонденцией поступали иной раз от партизан, перехватывавших машины вражеской полевой почты.

Допросы и документы чисто военного значения девушку интересовали мало. То и другое она переводила добросовестно, но и только. А вот письма, обычные солдатские письма, адресованные родным и знакомым, очень ее занимали. Наедине с письмом человек, хочет он того или нет, всегда остается самим собой. И Женя сквозь барабанные фразы о преданности фюреру, о верности нацизму, об уверенности в скорой победе старалась разглядеть истинный облик немецких солдат, охваченных страхом внезапного поражения, сбитых с толку этим первым отступлением, уже начинающих задумываться о будущем. Девушка быстро научилась угадывать, что написано для военных цензоров и что отражает действительные чувства и мысли.

Каждое новое письмо, в котором ей удавалось подслушать нотки тоски, раздумья, страха перед этими «непонятными советскими дьяволами», которые воюют не по правилам, которые не складывают оружия, а продолжают борьбу на захваченной территории и остаются опасными, даже когда взяты в плен, каждый намек на то, что немецкая армия не едина, что там не сплошь гитлеровцы, что среди тех, кто с оружием в руках дошел до стен Москвы, есть люди, не только не верящие в нацизм, но и ненавидящие его, — каждое такое письмо было для девушки маленьким торжеством. Ведь это говорил и Курт Рупперт. Ведь таким был он сам. Ей радостно было снова и снова убеждаться в правоте его слов.

Вынув из конверта листки бумаги, закапанные свечным салом, запачканные окопной глиной, гарью костров, она жадно пробегала их. Потом принималась читать, стараясь представить себе облик автора и даже условия, в которых он писал. Все больше попадалось свидетельств, что не только в рассказах о немецкой армии, но и в оценке того, что в ней происходит, Курт был прав. Теперь она не сомневалась и в том, что он сдержал слово и где-нибудь сказал те русские фразы, которые они вместе разучили: «Не стреляйте… Я друг… Ведите меня к командиру. Вот листовка-пропуск». Сказал или готов был сказать, но его выследили и схватили. А может быть, он погиб при переходе линии фронта или был подстрелен бойцами наших секретов, прежде чем успел раскрыть рот…

Наткнувшись на такое письмо, Женя торжественно потрясала им: — Витязи, слушайте!

Все три «богатыря» поднимали глаза и настораживались. Для них, как и для многих в те дни, все оккупанты были сплошь гитлеровцы, бессовестные бандиты, кровожадные звери. Девушки люто ненавидели их. Однако они нисколько не возмущались тем, что их синеглазая подружка, про храбрость, которой в штабе уже все знали, подружилась с каким-то немцем; это они понимали и невольно уважали ее за то, как она отважно защищала право на эту дружбу. Но почему Женя так радуется, отыскав в каком-нибудь замусоленном письме нотки раздумья, тоски, страха за семью — словом, отражение, человеческих чувств, было им непонятно, и это, что там греха таить, они склонны были порой объяснять тем, что Женя сама наполовину немка.