— Да знаешь ты… Понимаешь, дело какое, — мучительно замямлил Степан Михайлович и вдруг отчаянно, как когда-то в давние, дореволюционные годы прыгал на крещенских водо-святьях в прорубь, бухнул: — Жорка Аннин снова заявился. У нас сидит… Понимаешь, положение…
Арсений пыхал трубкой. Пуще всего не любил он лезть в чужие дела, особенно в такие щекотливые. Старик это знал, но, начав томительный разговор, уже не мог остановиться.
— Завалился вчера: здравствуйте, батя. Время вечернее, ему деваться некуда — на улицу не выгонишь. Я ему: ладно, мол, пришел, так ночуй. Матка за весь вечер слова ему не сказала, будто его и не было совсем. А сегодня пошла с Галкой на фабрику и даже мне «прощай» не вымолвила… Понимаешь, Арся, насчет детей он… Анна ведь как ему определила: нет у тебя детей, забудь о них и видеться тебе с ними незачем… А ведь его тоже понять надо — отец. У коршуна за коршуненка и то сердце болит… Что, не так?! Арсений молчал. Трубка сопела часто-часто.
По комнате задумчивым хороводом ходили облака сизого дыма.
— Да не копти ты, бога ради, у меня аж глаза слезят!.. Вот и прибыл я, Арся, сюда, как дипломат Чичерин, переговоры вести. — И, заискивающе смотря на собеседника, старик спросил: — Ну, что ты молчишь, Арся, а?
Арсений вынул изо рта трубку, взял ее за чубук и поднес к носу старика. Кукиш был вырезан довольно отчетливо и даже не без изящества, но смущенный Степан Михайлович не сразу понял значение этого жеста.
— Ты что мне топку свою в нос тычешь?
— Не тебе, а ему, Жорке… Вот это самое ему показать надо. Я б на месте мамаши не только б с ним не разговаривал, я б его метлой поганой по бесстыжей роже, сукиного сына.
— Уж больно ты строг, Арсений Иванович, — тоскливо вздохнул старик.;
— А я на то право имею. Я по две смены вкалываю, я досыта не ем, мне не из чего вон мальчишке пальто справить… И это, не для того, чтобы он, паразит, там в штабе бабничал. На гребешке таких давить надо!.. Анна ему плоха… Анна!.. Да Анна… Э, да что там!..
Арсений вскочил с табурета и зашагал по комнате, как-то очень ловко пронося свое большое тело в узком прогалке меж столом и верстачком.
Странно, даже жутко было видеть метание этого грузного человека.
— Так Анна ж говорит, что она сама его выгнала. Даже чемодан вон выбросила… Ну разве так можно? Больше десяти лет прожили, могли и по-хорошему потолковать. Может, все и умялось бы. Дети ж, хоть ради б детей!.. Беда: маткин у нее характер.
— Ничего ты, Михайлыч, не понимаешь… — с досадой начал было Арсений, но покраснел, смолк и лишь добавил угрюмо — Семейные это ваши дела, сами в них и разбирайтесь.
— Что ж, оно так, — сказал старик, поднимаясь. — Хотя будто и ты нам не чужой. Ну, да уж что там… За чай, за сахар спасибо. Пойду. Злые вы какие-то все стали.
— Да добрым-то вроде и не с чего быть, — сказал Арсений, беря себя в руки. — Ты уж прости, Михайлыч, что против шерсти погладил. Что-то не по себе сегодня. — Вдруг он насторожился. Из прихожей снова донесся скрежет ключа. Послышались стремительные, упругие шаги, потом детская возня. Хмурое лицо Арсения смягчилось, от глаз разбежались лучики морщин. — Вот это Анна, — сказал он, пряча в пышных седеющих усах конфузливую улыбку. — У нее походка-то, как у Марии покойной, ни с кем не спутаешь…
И действительно, звучный голос выговаривал сквозь смех:
— Вовка, безобразник, всю щеку облизал… Ну, как вы тут без меня?… Ученики, как уроки? Не садились… Ай-яй-яй!
Вовкин голос спросил.
— А как у тебя вышли там твои огороды?
— Ух ты мой хороший! Огороды… Все мамкины заботы помнит, мужичок ты мой единственный! Вышли, вышли, еще как вышли-то, с барабанным боем! Ну, кормите маму, а то я вас самих съем.
— Я уж щей тебе налила. У нас сегодня со сметаной, — донесся издалека, из кухни голос Лены.
— Пришла, — сказал Арсений и, повернувшись к растерянно стоявшему у двери старику, насмешливо добавил: — Ну, ступай, начинай мирные переговоры.
15
Как и всегда, Галка отправилась на работу вместе с бабушкой. Но когда та задержалась на минуточку с кем-то из бесчисленных своих знакомых, молодая ткачиха, воровато оглянувшись, быстренько скрылась в проулке. Что там греха таить, девица эта, весьма ценившая свою самостоятельность, еще побаивалась строгой бабушки. А сегодня Варвара Алексеевна была не в духе. Она простить себе не могла, что, поддавшись на уговоры мужа, оставила ночевать в своем жилье человека, которого не уважала и которого не за что было уважать.
Хотя стены в старых общежитиях массивные, есть у них особое, давно известное старожилам свойство: они словно просвечивают, и соседи быстро узнают любое происшествие, случившееся в той или другой комнате, как бы обитатели ни старались его скрыть. И Варвара Алексеевна живо представляла, как вечером на кухне будет обсуждаться актуальный вопрос: не хотят ли старики Калинины снова привадить своего беглого зятя? Теперь, когда у большинства обитательниц общежития мужья на фронте, а некоторые уже стали вдовами, когда всем приходится нести тяготы нелегкого одинокого существования и жить от письма к письму, в постоянной тревоге за близких, все стали особенно щепетильны в вопросах морали. «Баловство» по амурной части тут вообще не прощали, а уж поступка Георгия Узорова не забудут во веки веков.
Вот почему Варвара Алексеевна шла на работу в скверном настроении, отвечая на поклоны встречных одним только словом «здравствуйте».
Галка смотрела на дело проще: тетя Анна выставила дядю Жору и правильно поступила. Так ему, бесстыднику, и надо. И чего тут переживать? Разумеется, сформулировать этот вывод перед бабушкой внучка не посмела, и, чтобы лишнее слово случайно не сорвалось с языка, что, увы, частенько случалось, она почла за благо удрать и продолжать путь одна.
Были к тому и еще два существенных для размышлений повода. Одним из них было, разумеется, очередное письмо старшего сержанта Лебедева. Над ним надо было хорошенько подумать. Ведь все-таки оказалось, можно влюбиться, так сказать, по почте, зная человека лишь по фотографии. Получилась, как говорила Галка, «сложная ситуация». Как быть?.. Иные из девчат, что работают с Галкой на молодежном участке, ходят на танцы в «огрызок» — как называется в просторечье единственный зал, что чудом уцелел от анфилады больших и малых комнат сожженного клуба «Текстильщик». По будним дням вечерами здесь крутится радиола. По праздникам играет оркестр. Девчата самозабвенно танцевали. Потом кавалеры из стоявшего неподалеку запасного полка провожали своих дам домой, говорили им всякие хорошие слова, мечтали о том, как встретятся после войны и, как это точно было известно Галке, целовались, стоя в теки полуразрушенных стен. Что ж, неплохо, когда любимый налицо, даже в том случае, если у него увольнительная только до девяти вечера. Но их пример не годился. Сержант Лебедев на фронте.
Бывало и по-другому. У Галкиной подружки Зины Кокиной роман был иного рода. Эта умная, работящая, но некрасивая девушка полюбила мастера молодежного участка Хасбулатова. Любила тихо, про себя, больше всего, кажется, боясь, чтобы кто-нибудь из посторонних, и особенно сам мастер, не догадался об этом. Тут уж вовсе нечему было учиться. Любовь, состоящую из сплошной жертвы, Галка не понимала.
Попробовала Галка обратиться за советом к любимым героям художественной литературы. Но и тут ничего не вышло: никто из них не любил заочно. Наташа Ростова не хуже Галкиных подружек с ткацкой танцевала с Борисом Друбецким и Андреем Болконским. Татьяна Ларина, прежде чем писать письмо Евгению имела полную возможность налюбоваться своим Онегиным. Даже романтическая Джемма из «Овода», которая очень нравилась Галке, и та хоть изредка встречала своего беспокойного, мятущегося Артура. Любила через письма лишь юная героиня «Бедных людей» своего несчастного Макара Девуш-кина. Но печальная их любовь для активной, предприимчивой ткачихи совершенно не подходила: вздыхать, жаловаться на злодейку-судьбу, тихо проливать слезы… Нет, это не для нее.
И вот теперь в кармане кротового «полусачка» похрустывает новое, только что полученное письмо, в котором, как говорится, сержант Лебедев ставит вопрос «на попа»: «…Согласна ли ты, милая Галя, после того как мы разгромим проклятых гитлеровских оккупантов, очистим от них нашу священную землю и возьмем фашистскую столицу Берлин, стать моей возлюбленной женой?..» Женой! От этого слова у Галки пересыхало во рту. Дед, которому она обычно читает письма, определил, что, судя по всему, храбрый сержант воюет где-то недалеко, на Верхневолжском фронте. У старика была старая карта, на которой он со старательностью начальника штаба отмечал по сводкам Совинформбюро линию фронта. По карте выходило — от Москвы до сержанта Лебедева рукой подать, а от сержанта Лебедева до Берлина далековато.
Дед обратил на это внимание внучки, но разъяснил, что по старым обычаям после такого письма, пока сержант Лебедев будет с боем пробиваться к немецкой столице, Галка, если хочет, может называть себя его невестой. Это-то ее и смутило. Ждать взятия Берлина она была, разумеется, согласна. А вот можно ли числиться невестой человека, которого она в глаза не видала? Такова была сложная ситуация, над которой раздумывала девушка, торопливо шагая в потоке смены, густевшем и уплотнявшемся по мере приближения к фабрике.
Была у нее и еще забота. Вчера на красном полотнище, висевшем над входом в фабрику, с которого теперь на ткачей всегда смотрело самое важное, она прочла: «Экономя сырье, помогай фронту!». Из домашних разговоров девушка знала, что, досрочно выполнив предмайские обязательства, наткав много сверхпланового материала, ткачи в некотором роде сели на мель. Хлопок распределялся между фабриками строго, в обрез. Развив темпы, ткачи пустили в дело запасы, отпущенные на следующий квартал. Теперь по коридорам, по раздевалкам, в курилке только и разговоров было: сырья не хватит, или фабрику приостановят, или кое-кого временно выведут с основного производства на подсобные работы.