Глубынь-городок. Заноза — страница 11 из 79

— Иван Денисович!

Его узнали, к нему кинулись. Какая-то женщина, плача, целовала его: вернулся секретарь обкома, тот самый, что работал до войны, и это было порукой, что жизнь действительно повернула на прежнее!

К нему подходили, и торопливо, словно отчитываясь, рассказывали, как жили при немцах и в чем были виноваты, а в чем виноваты не были. Он не очень-то слушал.

— Сейчас одинаково надо работать всем вместе, восстанавливать город. Все мы пережили много. Но я могу вам честно смотреть в глаза; если вы мне тоже, ну и хорошо.

— Иван Денисович, а ведь ваш дом сгорел. Идите пока к нам.

— Или к нам!

Он стоял и записывал адреса. Потом прошел по своему обкому — пустым комнатам с треснувшей штукатуркой, без единого стула: как же тут начинать работать?

Первый приказ писали от руки, повесили у дверей: «Граждане города! При отступлении наших войск, чтоб не досталось немецким оккупантам, вы спасали и прятали мебель из советских учреждений, за что вам объявляется благодарность. Теперь мы просим возвратить спасенную мебель в организованном порядке, с получением соответствующих документов».

Через день-два по улицам шествовали стулья, ехали канцелярские шкафы. Несколько счетоводов выдавали квитанции на осьмушках бумаги (только что купленной по случаю у частника), прихлопывая их крепкой, твердой, нерушимой советской печатью. И люди, отходя, словно в блаженном забытьи водили пальцами по лиловому оттиску с серпом и молотом…

— Ну, — сказал Чардынин Павлу, проглядывая его документы, — а вы как к нам попали? Конечно, тоже не знали, что придется ехать именно в деревню?

Он откровенно хохотал, потому что только что рассказывал корреспонденту, как ему пришлось пропустить недавно целую кучу таких «добровольцев». Спохватившись, они уныло твердили, что если и готовы «идти в низы», то только по специальности или в крайнем случае в отделы пропаганды и агитации райкомов.

— Хороши агитаторы!

— Ну и как же поступили с ними вы? — поинтересовался корреспондент.

— Отпустил на все четыре стороны. То-то рады были!

На мгновенье, какой-то боковой мыслью, Павел подумал, что и его могли бы так же отпустить на все четыре стороны. Но тотчас почувствовал, что отводит взгляд в сторону, словно Чардынин именно о нем и говорил. Он испугался, что покажется смешным или немощным этому человеку, который все больше нравился ему и своей резкостью и громким смехом, тем, что не боится быть таким, каков он есть, — не частый дар в людях!

— Не буду врать, будто я ехал сюда с восторгом, — с усилием сказал Павел. — Я работал в институте, готовил диссертацию. Конечно, мне будет очень трудно после Москвы. И, честное слово, в моих глазах даже ваш областной город уже глубокая провинция!

Корреспондент, сам приезжий, в модной тогда тужурке на «молниях», поспешил сардонически ухмыльнуться, предваряя реакцию Чардынина. Но тот, не торопясь с ответом, разглядывал Павла.

— Что ж, я с вами согласен: нелегко менять жизнь, — без всякой язвительности произнес он. — Но ведь мы все вышли из народа не только в песне — на самом деле, и от нас сейчас требуют, чтобы мы помогли ему. Визжать было бы неправильно. Мы с трудом ломали у себя канцелярские методы, а главное — меняли отношение к председателю колхоза. Была эта работа такая тяжкая, никто доброго слова не говорил, все только попрекали. А теперь фигура председателя засверкала. Когда мы послали в деревню сразу пятьдесят «китов» и поехали такие лица, как председатель горсовета или заместитель председателя облисполкома, то и другие призадумались. Даже некоторые из тех, которых не послали, обиделись; решили: раз не посылают, значит они вроде люди третьего сорта. А когда только начали эту кампанию, то просто считали, что Чардынин — сукин сын.

Продолжая внимательно оглядывать Павла, он вдруг сказал:

— Впрочем, мы вас и не пошлем в колхоз. Говорите, писали диссертацию? Тема?

— Наглядная агитация, ее методы и цели, — опуская глаза, отозвался Павел.

И опять корреспондент и Чардынин отнеслись к его словам по-разному: корреспондент на этот раз слушал серьезно, даже с дозой почтения, а Чардынин теперь-то и усмехнулся.

— Значит, у вас будет случай заняться всем этим на практике, — сказал он. — Поедете редактором районной газеты.

2

Заряда бодрости, который получил Павел Теплов от Чардынина, хватило ненадолго. Приехав к вечеру в Сердоболь и остановившись пока в Доме колхозника, на следующий день он отправился в Сердобольский райком. Сыпал дождик, мелкий, как соль из солонки, и такой густой, что сквозь него было трудно что-либо разглядеть в десяти шагах.

В райкомовском зале шло какое-то совещание, и Павел, еще ни с кем не повидавшись, беспрепятственно проник на него. Люди сидели тесно, в верхней одежде, от их грубошерстных курток пахло сыростью; в зале было одновременно и душно и холодно. Это были те самые председатели колхозов, которые, по словам Чардынина, «засверкали», но вид у всех был скорее раздраженный. Павел, попав к середине, сразу окунулся в бурный и не совсем понятный водоворот страстей. Прислушиваясь, он начал разглядывать тех, кто сидел на возвышении. У одного было сухое лицо, обтянутое сероватой кожей. Стуча кулаком по столу, он вяло вскидывал руку, словно по обязанности. Занимая председательское место, он, однако, не был душой и главным нервом собрания, и Павел некоторое время раздумывал: кто же по-настоящему верховодит здесь? Возле председателя сидела женщина лет тридцати, которая тоже охотно вмешивалась, прерывая и коря выступавших, но голос у нее был мягкий, резкие слова звучали недостаточно громко, и, кажется, на нее тоже не особенно обращали внимание. Она сидела, по-домашнему закутавшись в пуховый платок, ее гладкие волосы, разделенные опрятным пробором, вызывали представление скорее о чаепитии за семейным столом, чем о заседаниях в стенах райкома.

— Не берет льнотеребилка, — сказал один из председателей на трибуне, похожей на профессорскую кафедру. Он стоял лицом не к залу и не к президиуму, а полуотвернувшись, уставясь глазами в стену.

— А вы назначьте дополнительную оплату.

— Так все равно же не пойдет. Погода сырая.

— Это не ваше дело. Вы дайте за гектар пятьдесят рублей и теребильщику и трактористу. Сотню потеряете, тысячи спасете.

— Нет, Семен Васильевич, я вас поправлю; колхозники сами отставили теребилку: не идет, только портит. Будет она мять и топтать — колхозники и меня с поля погонят.

— Ах, погонят? Такая у вас дисциплина и организация?! Да вы что, умнее райкома хотите быть?

Председатель колхоза, еще молодой парень, похожий на медведя средней величины, начав говорить с искренним желанием разъяснить, вдруг секунду недоуменно смотрел на оборвавшего его, потом махнул рукой и боком, косолапо стал сходить с трибуны.

— Подождите. Вы почему выезжали в субботу из колхоза в Сердоболь?

— Потому что в баню надо было сходить.

— В баню! — женщина в пуховом платке с горестным возмущением всплеснула руками. — Ведь было же решение никуда не отлучаться, пока такое положение в колхозах.

— Я не прокаженный.

— Не советовал бы вам грубить, — зловеще прошипел председательствующий. — Сколько у вас вытереблено за пятидневку? А еще разговариваете!

— Хуже других не будем: и картошку убрали и лен соберем, — насупясь, отозвался председатель колхоза.

— Срок? — внезапно громко спросило от дверей какое-то новое лицо, энергично, размашисто проходя через весь зал и пружинисто вспрыгивая на возвышение президиума.

Председатель колхоза, быстро повернувшись к нему, назвал число. И, уже не задерживаясь, стал сходить по ступенькам.

— У вас до сих пор еще зеленые настроения, — легко наполняя зал жестяным трубным голосом, вслед ему сказал вошедший. — Мы ваше число принимаем, но если оставите лен под снегом, хоть гектар, — будь любезен, товарищ Сбруянов, удирай из района. Ясно?

— Ясно, — отозвался тот уже из зала.

— Кто это? — спросил Павел своего соседа, который сидел очень спокойно, слегка даже смежив веки. — Ну, этот, который вошел.

— Предрика Барабанов. — И, видимо, не расположен был ничего объяснить подробнее.

У Барабанова вид десятиклассника-футболиста: глаза выпуклые, бешеные и веселые, на лбу челка-бобик, свитерок под пиджаком. Он быстроног, голова на тонкой мальчишеской шее летает во все стороны, уши торчат, как у школьника. Его часто звали к телефону, он выходил, но, возвращаясь, прямо от дверей включался в бой. Гладилин, второй секретарь райкома, охотно уступил ему бразды правления, и собрание часто превращалось в один страстный диалог, когда Барабанов нападал, а очередной председатель колхоза оборонялся.

— А это уже художественный свист! — сказал Барабанов. — На десятое у вас оставалось восемь гектаров, а на шестнадцатое девять. Кто же тут свистит? Для пленума, что ли, специально? Все не научимся работать без очковтирательства.

Из зала покаянно и укоризненно отозвалось сразу несколько голосов: «И раньше ведь свистели!»

— Что это за термин у вас в районе? — опять спросил шепотом Павел своего соседа.

Тот молча усмехнулся.

— Свистеть — значит набавлять цифры?

— Вот именно.

Павел пристальнее оглядел его самого. Соседу едва перевалило за тридцать, лоб у него был без единой морщинки, глаза чуть прищурены, губы плотно сжаты, на коленях лежал высокий картуз с лакированным утиным козырьком, туманным от непросохшей уличной влаги.

— Вы тоже председатель колхоза? — спросил его Павел.

— Тоже.

— Еще не выступали?

— Нет.

— А будете?

— Зачем?

— Так могут же вызвать.

— Не вызовут, — очень спокойно отозвался тот и вдруг, разом оживившись, забыл о Павле: Барабанов говорил теперь о льномолотилках, которые можно получить в областном городе, если колхозы сейчас же внесут деньги, и он назвал сумму.

— Да больше можем дать! — громко сказал сосед Павла, приподнимаясь; флегма окончательно слетела с него.