Глубынь-городок. Заноза — страница 26 из 79

Река пошла волнами: волна палевая, волна сиреневая, волна бледно-брусничная. И ветер переменился — стал не глубоким, ночным, а порывистым шустрым ветерком, бежал по воде вприпрыжку и вот-вот должен был, кроме запаха сонных боров, донести домовитые струйки дыма. Небо в зените все больше принимало дневной цвет, а восток гас и бледнел на глазах. Но, впрочем, ничего этого больше и не надо было, ибо чудеса кончились, а утро началось. И те, кто проспал его рождение или, как Павел и Тамара, встретил лицом к лицу, все равно переступили черту еще одного дня, отмеченного на календаре земли новым числом, а на больших звездных часах вселенной, где стоит вечный день и вечная ночь, — подобного песчинке…

— Вот теперь видно, что нос у вас синий.

— А у вас, думаете, какой? Прямо фиолетовый.

Павел смущенно схватился за лицо.

Тамара расхохоталась и проказливо боднула ногой цистерну. Та глухо загудела.

— Да сидите вы спокойно! С вами взорвешься. Что за шалости! Сколько вам лет?

— Двадцать четвертый, а вам?

— А мне… не двадцать четвертый.

— Видите на пригорке село? — сказала Тамара чуть погодя. — Вон, где церковь, как белая свечка? Я туда и еду. А вам еще часик, пока доберетесь до своего Конякина. Вы на войне были? — спросила вдруг она.

— ?

— Нет, ну, какое у вас было там звание?

— Лейтенант.

— Лейтенант мушкетеров д’Артаньян, так? Ну, до свидания, лейтенант. Когда будете возвращаться? Сегодня? Я тоже. Может быть, опять встретимся на большой сердобольской дороге. Не забудьте вашу шпагу-у!.. — закричала она уже с берега.

— Что она сказала? — спросил моторист, вылезая из кабины. — Прикурочки у вас не найдется?

Павел достал пачку «Беломора».

— Нет, я не расслышал, что она сказала.

— Девица, — неопределенно протянул моторист.

— А что? — живо спросил Павел.

— У вас дочеря;´ есть? — все так же неясно, но значительно спросил моторист.

— Нет.

— А мне хозяйка принесла недавно. То все парни, мальцы были, а то — вот тебе на! Нелей назвали. Я вам скажу: нашему брату, мужчине, надо иметь хоть одну дочку, чтобы по-настоящему любить и жалеть женщин. Ведь жена, как ее ни уважай, — с ней ложишься в кровать, а это совсем другое дело.

Не прибавив больше ни слова, он вошел в кабину, пронизанную светом, и запустил мотор.

С какой быстротой помчался их катерок в разверстые солнечные ворота!

Начинался новый день. Целый день с восходом и закатом.

Павел постоял, глядя вперед, на слепящую солнечную рябь, потом обернулся к западу — туда, где на холме теплилась свечой белая церковь и исчезала крошечная фигурка.

«Славная девушка!» — подумал он, затягиваясь папиросой.

Ночь с ее тревожными разговорами отошла. «Не-ет, — думал он, — это не способ передвижения — на молочных цистернах. В первый и последний раз. Еще ангину подхватишь. Скорей бы добраться до берега на самом деле!»

В конякинской третьей бригаде, в деревне со странным названием Сноваздоровка (жили там когда-то два помещика, поссорились, потом столкнулись неожиданно и говорят: «Снова здорово!») прежде всего он увидел много новых срубов, уже собранных на дороге, ожидавших, когда их водрузят вместо старых покосившихся обиталищ. Когда Павел не без удовольствия дал понять, что заметил это, бригадиру — молодому взлохмаченному парню, которого он поднял с постели, тот, хмуро зевая, не обратил внимания на его слова, а может, не захотел об этом разговаривать. Сами они уже перебрались в новый дом с резным кленовым крылечком, но внутри, оттого что рамы еще не выставлялись, стоял обычный кисловатый спертый запах крестьянской избы. На чистой половине кровать была только одна — с никелированными шишечками, с высоким матрацем, а все остальное семейство, состоящее из стариков, трех или четырех девушек и парней, видимо младших братьев и сестер хозяина дома, помещалось в кухне. Как они там укладывались, Павел не мог разглядеть в полутьме: окна, возможно уже от мух, занавешивались шалями.

Чтобы дать умыться бригадиру, откуда-то сбоку с ковшом в руках неслышно появилась молодая женщина. Она шла, прихрамывая и стараясь отворотиться от чужого, чтобы прикрыть зажившие, но еще достаточно заметные ссадины на лице и руках.

— Что с вами? — невольно с жалостью спросил Павел.

— Упала с крыльца, — шепотом отозвалась она.

Старуха свекровь услышала вопрос из-за перегородки и стала громко и сварливо причитать над неуклюжей молодухой до тех пор, пока сын не оборвал ее довольно резко:

— Растапливайте лучше печку. Видите — гости.

Вышли на волю, и, хотя еще было рано, он повел Павла осматривать хозяйство. В телятнике бригадир сказал спавшей в уголке телятнице, когда она подняла растрепанную голову: «Все спим да спим, отдохнуть некогда». И прошел дальше, пока та молча прибирала волосы. Он был немногословен, отвечал только на вопросы, но когда Павел спросил его о фактах, приведенных в письме в редакцию, не только не стал отрицать, но даже в раздражении спросил: «Ну и что?»

Да, точно, он взял в 1954 году из лесничества десять бревен, а употребил их в личном хозяйстве: изба разваливалась; какая могла работа идти на ум, когда вот-вот семью придавит? Только вернулся из армии, женился, назначили бригадиром, заработанного еще ни рубля. А что с лицевого счета у колхоза списали за то пятьсот рублей, так он даже про это и говорить не хочет — если уж он колхозу эти пятьсот рублей не отработал!.. Телка не сдавал, а сена в овраге накосил пудов сто пятьдесят, да из колхоза, с лугов привез шесть возов? Что, и еще один стог приберег? Ну и счетчики! Считали бы свои трудодни. Он и не притворяется, что задарма готов работать («Оклада мне не положено, а едоков видали?»), но на каждый тот пуд для своей коровы сколько копен для колхоза сметано? Это что, не его трудодни? Будто сказал кому-то: «Моя рука одна больше весит, чем все руки колхозников»? И не признается и не отрекается — может, в горячке брякнул. Характер вспыльчивый, ну, если бы за одни характеры с работы выгоняли…

Дальше он уже говорил только о вывозе удобрений, о том, что готово и что не готово к весновспашке; и все это толково, коротко, так что Павлу оставалось только записывать и смотреть туда, куда ему указывали. Так как бригадир все-таки не отрицал своих противозаконных актов, Павел прикидывал, что тоже упомянет о них, но все-таки писать ему хотелось уже про другое: о далекой деревушке, которая почти отрезана от мира лесом и разливом, а между тем неуклонно встает на ноги и ревностно, истово, по-крестьянски готовится сейчас к ответственному началу всех своих работ — севу.

Примерно через час, когда из всех труб уже вились дымки, бригадир предложил Павлу самому потолковать с народом, если есть в том нужда, и ушел ненадолго к себе в избу, а когда вернулся и нашел Павла в коровнике наблюдавшим за дойкой, то увел его завтракать, в чем герой наш весьма нуждался. Дом был прибран, в чистой горнице на столе скворчала яичница, бутылка зеленоватого самогона украшала пиршество, крупно нарезанные ломти хлеба и миска с солеными грибами манили оголодавшего Павла. Первый раз в жизни выпитая им самогонка показалась сначала ничем не лучше керосина, но согревала отлично. Вскоре он уже с некоторым усилием должен был отвечать на вопросы и, взглядывая на говорившего, из предосторожности поворачивал к нему не голову, а все туловище, чтобы избежать головокружения. Он не заметил, что молодуха, упавшая с крыльца, больше не появляется в горнице, но зато много смеялся, когда старуха мать на какое-то замечание сына смиренно ответила:

— Мы, старики, совсем от рук отбились, не слушаем молодых.

Потом, когда Павел немного отдохнул, к дому бригадира подвели запряженную лошадь, и они поехали на поля. Павел спросил между прочим про кукурузу: получается ли? Бригадир честно ответил, что пока худо. Однако причины не в земле и не в уходе, а в семенах: не те сорта засылали. В этом году председатель колхоза Филипп Дмитрич Шашко лично ездил на семенные пункты, и надо ждать хороших результатов.

В бригадире по-прежнему не чувствовалось ни панибратства, ни заискивания, и это нравилось Павлу. Он с удовольствием оглядывал плотную щетинку озими — единственное яркое пятно на голой развороченной земле.

— Хорошо пахнет весной взрытая земля! — сказал он несколько сентиментально.

— Живой запах, — коротко отозвался бригадир.

Тот же самый моторист, на том же катерке, груженном сейчас полными бидонами (теплые белые капли еще стекали по светлым бокам), взял Павла в обратный рейс. Только на этот раз Павел уже втиснулся в кабину, примостился на узкой доске, вбитой косовато, и, упираясь коленом в какой-то рычаг, под адский грохот мотора, в бензинном чаду задремал. Сон его, прерываемый ежеминутно, длился все-таки около часа, потом мотор стал сбавлять обороты, и Павел протер глаза. Они причаливали к берегу.

— Вон ваша барышня стоит, — сказал моторист.

Павел, едва ворочая тяжелой головой, хотел было ответить, что никаких барышень у него нет, и вдруг увидел: Тамара стояла на берегу.

Он еще был отуманен сном, тело его затекло от неудобной позы; ее появление не вызвало в нем заметного удовольствия. Все-таки он выбрался боком из кабины, больно стукаясь о металлические части; и здесь воздух, искристый, играющий солнцем и ветром, резанул его лицо и его легкие так, что он мгновенно ощутил столь частое теперь в нем животное счастье в каждой клеточке.

Он подал руку Тамаре, она вскочила в лодку. Она тоже была сейчас частицей воздуха и воды; широкие солнечные полосы, отраженные рекой, проходили по ее лицу. Коричнево-вишневые глаза брызгали светом, и помпон вязаной шапки, плохо пришитый, лихо подпрыгивал на ветру.

В сущности, Тамара не была не только красива, но даже и привлекательна подолгу. Обаяние ее заключалось лишь в том оживлении, которое охватывало ее временами. Тогда словно беглое солнце заглядывало в ложбину, загоравшуюся венчиками цветов. И притом не всякое оживление так красило Тамару — не радость, не изумление, не гнев, а что-то таящееся между ними, не само чувство, а его возникновение. Но вдруг юное, гордое, пленительно-открытое выражение озаряло ее всю, и, когда оно уже гасло, исчезало начисто, что-то от него все-таки оставалось в памяти другого человека.