Римма подняла руку и слабо, не размахнувшись, ударила его по щеке. Приятели видели издали, ему не пришлось ничего объяснять. Он даже не подошел к ним. На следующий день он поссорился с одним из них, через неделю со вторым. Гоп-компанпя распалась. К этому времени относится начало его знакомства с Тамарой. Конечно, он знал ее и раньше, ведь они жили в одном доме. Но теперь встретились совсем иначе. Барабанов записался в школьный литкружок — надо же как-нибудь убивать свободное время! Кружок был для старшеклассников, из маленьких оказалась одна Тамара.
— А тебя как сюда пустили? — спросил он громко, увидев ее в первый раз.
Тамара заморгала; на помощь ей пришла руководительница:
— Она наш поэт, — и погладила девочку по голове.
Тамара вспыхнула, а Володька отвернулся. Он не любил видеть, как люди краснеют.
Кружок занимался после уроков, вечером они возвращались вдвоем по темному городу. Казалось бы, взрослому парню зазорно водиться с такой пигалицей, но Володька водился, и выяснялось, что Тамара много знает, что она читала про Наполеона (а он не читал) и что в самом деле пишет стихи.
И можно ли отважней драться,
Чем бьются наши сталинградцы…
— Ну, — спрашивала она, — доходит?
До него доходило.
Однажды на большой перемене на Тамару из-за угла налетел какой-то мальчишка и ударил кулаком под ложечку. Дыхание ее прервалось, она стала медленно валиться набок, чувствуя, как в открытый рот падают невкусные снежинки. Ей казалось, что она умирает. Придя в себя, первое, что она увидела, это мальчишку с расквашенным носом, валявшегося у нее в ногах. Рядом стоял Барабанов. Его сумасшедшие глаза выскакивали из орбит. Его, конечно, тотчас повели в учительскую, но как-то скоро оправдали: нашли, что он поступил, как брат. Девочки в школе были не избалованы рыцарством. Тамара стала гордиться. Она не знала, конечно, что Володька заступился за нее просто так, а сам думает только о Римме. Римма больше никогда не разговаривала с ним, хотя при посторонних ничем и не показывала, что сердита или оскорблена. Она просто проходила мимо, прямо глядя перед собой. Так было лучше, он знал. И все-таки во всем ее облике он читал теперь, что она считает его трусом и никчемным, жалким человечишкой. Неизвестно, откуда он вывел такое заключение. Однажды на перемене он вскочил на подоконник и, не глядя на Римму, громко объявил, что вот сейчас пройдет до второго окна по внешнему карнизу, маленькому кирпичному выступу. Никто не успел остановить его, он шагнул за окно. Это длилось долго, очень долго. Римма, замерев, ждала вопля снизу, куда с трехэтажной высоты на мощеный двор рухнет Володькино тело. Тело неуклюжее и подвижное, с выступающими позвонками на шее. Едва его бледная, торжествующая мордочка показалась в раме, Римма встала и вышла из класса. Она долго плакала от волнения под лестницей. С этого дня она все ждала, что Володька подойдет и заговорит. Но он не заговаривал. Он стал спокойнее и веселее. Зато Римма сделалась слишком задумчивой. Теперь на уроках она искоса подолгу смотрела на Барабанова: как он наклоняет и вскидывает голову, как золотится на свету его чуб. Она думала о нем так много, что, если бы он без всякого предупреждения пришел к ней домой, даже ночью, она бы не удивилась. Но он не приходил.
К школьному маскараду мама сшила Римме платье червонной дамы. Володька бегал в обычном костюме, но под маской рогатого чертика. Он часто сдвигал маску и обтирал лицо: было душно. И опять не случилось никакого чуда для Риммы. Она только приметила, что возле Володьки вертится чернявая пятиклассница, с нею он говорил дольше всех. А после двенадцати они вместе ушли домой.
Римма понимала, что пятиклашка не соперница ей, но все-таки она не могла больше медлить. В воскресенье, когда, как она узнала, детский дом отправится в лес на лыжную вылазку, она заранее прибыла на их маршрут и, выбрав укромное местечко, принялась ждать.
Под реденьким снежком деревья стояли совершенно белыми. Это были купы лесных берез, не исцарапанных, не подточенных снизу, как червивые грибы, а молочных от самых корней до верхушек, выраставших прямо из снега, как его продолжение.
Римма казалась сама себе Красной шапочкой, заблудившейся в лесу.
Очень не скоро, так что она успела заледенеть, вдали пробежали первые лыжники. Она хотела подойти поближе, чтобы не пропустить Барабанова, но ноги у нее почти не двигались. Тогда она испугалась по-настоящему. Снегопад незаметно кончился, снег стал сухой, жесткий и под лыжами издавал тот же звук, что и резец по стеклу.
— Володька! — закричала она не своим голосом. — Барабанов! Барабанов!
Повертев головой, он увидел полузасыпанную фигурку, сидевшую на снегу. Римма не могла ничего объяснить, она только тряслась и всхлипывала. Начинало смеркаться. Володька долго вел ее по дороге, пока их не подобрала попутная машина, и в городе он с рук на руки сдал стучащую зубами дочку испуганной матери. Он так и не узнал, почему она очутилась в лесу, но радовался, что ссора кончилась сама собой. После болезни Римма вернулась в класс радостная, повзрослевшая, еще больше отличаясь от всех других девочек. Теперь они с Володькой ходили вместе в кино и, не скрываясь, разговаривали все перемены. Во время экзаменов они поехали за город искать зимние березки. Им понравилось бывать здесь.
Слова, которыми Володька когда-то оскорбил Римму, шипом засели у обоих в памяти, но они никогда не возвращались к этому и добросовестно зубрили свои учебники.
А вокруг них повсюду росли на высоких ножках весенние цветы — баранчики, у которых так сладок стебель, особенно там, где он потоньше, у самого венчика со множеством мелких бледно-желтых чашечек.
Однажды, за обычным теперь для них разговором полунамеками, они зазевались, и посыпался дождь сквозь солнце, как слезы на улыбающемся лице. Они влезли, пригибаясь, под старую ель, широкую, как шатер. Со всех сторон висели опущенные ветви с острыми иглами. Казалось, это струились вперемешку две нити: пасмурная нить воды и серо-зеленая нить хвоинок. Трава шуршала дождем, он был теплый и незатяжной.
Они сами не понимали, почему земля оказалась такой скользкой у них под ногами, что они упали на нее, задохнувшись, как после долгого бега, толкая друг друга локтями и коленками; почему сумрака старой ели было все-таки недостаточно, и они зажмурились, пока руки их касались друг друга; почему в этих страстных неумелых движениях было все-таки больше слабости, чем силы, и Римма смогла закричать, опомнившись: «Нет! Пусти!»
Володька, разжав руки, сидел взъерошенный, как воробей, сердце его утихало рывками.
— Я все равно женюсь на тебе. Увидишь.
Римма ничего не ответила. Они молча вышли на солнечный свет.
Началась вторая полоса их отчужденности. Но скоро подошли каникулы, а потом, после лета, Римма больше не вернулась в девятый класс: она уехала с родителями в другой город и постепенно изгладилась из Володькиной памяти.
Уже в армии Володька вспомнил, что Тамара выросла; он просил ее карточек, беспокоился о том, как она живет.
В глубине души он считал теперь ее своей невестой. Она не окончила школы и доучивалась в вечерней. Еще год пробыла в детском доме уже старшей вожатой, за что ей платили небольшое жалованье. Потом поехала с комсомольской путевкой на стройку в соседнюю, задетую войной область, и там с ней произошел случай, о котором стоит рассказать.
На стройке Тамара очень скоро стала заметной: она сочиняла хлесткие стишки и выпускала комсомольские «молнии». Однажды она написала в областную газету злое письмо о парне, обманывавшем девушек. Ей грозили его местью. Но письмо было все-таки напечатано под рубрикой «Фельетон». Имя и фамилия автора стояли полностью. В тот же день Тамара получила по местной почте конверт с вырезкой из газеты. Поперек шло написанное крупными буквами площадное слово. Так началась месть. Но она оказалась более страшной, чем можно было предположить.
До нее дошли слухи о том, что мать парня, старая учительница, заболела от позора и горя. Вскоре она умерла. Сын уехал на похороны и больше не вернулся. Для Тамары начались черные дни. Ей никто ничего не говорил, ее не обвиняли, но свет вокруг нее потух. Она работала машинально. Ночами хотела заснуть и не могла.
Оказалось, что у нее нет подруг, а раньше ведь она дружила со всеми!
Муки ее стали так невыносимы, что она приняла решение, возможное только в самой неискушенной молодости: ей следует тоже умереть. Часами она ходила по берегу Гаребжи, содрогаясь от обманчивой ровности воды.
В одну из ночей, мысленно попрощавшись со всей страной под звон ее кремлевских курантов, она шла по набережной, все дальше и дальше от замолкнувшего уличного репродуктора и наконец там, где парапет еще не был восстановлен и открывался крутой речной обрыв, остановилась, качнувшись вперед.
— Э, нет, сестренка, — сказал кто-то за ее спиной, крепко ухватив за плечо. — А я — то думаю: «И что она бродит в потемках!»
Перед ней стоял парень, старше ее несколькими годами, простоволосый, слегка навеселе:
— Ну, что натворила? Выкладывай.
Потрясение ее было так сильно, что она тут же принялась рассказывать, дрожа всем телом. Он ходил с нею до самого утра взад и вперед по набережной, хмель из него вышибло. Это была очень длинная ночь, в которую уместилась вся Тамарина жизнь. Иногда парень прерывал: «Стой, стой!» И записывал Тамарины стихи. Они ему нравились. Или принимался откровенно хохотать.
— Ох, дура!
И она тоже понемножку улыбалась ему бледными губами.
Потом он задумался.
— Видишь, как все удачно складывается в жизни, — сказал он. — Сегодня у нас была заводская свадьба, я оттуда и шел, а со мной рядом весь вечер сидел наш секретарь райкома комсомола Толя Бритаев, он меня теперь знает, и я его знаю. — Парень выдрал листок из записной книжки и размашисто написал: «Бритаев Л. В.». — Приходи к нему послезавтра. Ты в какую смену работаешь? Порядок. Говорить ничего не надо. Я все сам сделаю. Приходи и стихи приноси. А если что не выйдет, так сразу ко мне. Ну!