Глубынь-городок. Заноза — страница 4 из 79

1

На площади, на зеленом пустыре, где центр Городка, стоит одиноко трибуна из красных, уже побуревших досок, и высокий шест с серебряной, почти рождественской звездой. В дни праздников сюда собираются на митинг. Под звуки оркестра тогда поднимается вверх кумачовый флаг, а в Мае и на Октябрьскую революцию мимо трибуны проходит даже небольшая демонстрация; ученики двух школ, служащие районных учреждений и крестьяне из ближайших сел.

За трибуной видны купола крытой тусклой жестью церковки. Она звонит несколько раз в день, раздумчиво и мелодично, тремя колоколами, как «Табакерка» Лядова.

— Кандыба зазвонил, — говорят тогда в райисполкоме и собираются обедать.

Кандыба — благочинный, служитель тоже районного масштаба. Ему лет под семьдесят, он живет тут же, при церкви, на улицах показывается редко, всегда в одной и той же ряске, порыжевшей на солнце, и широкополой соломенной шляпе. Однажды на узком дощатом тротуаре он столкнулся лицом к лицу с секретарем райкома и остановил его.

— Гражданин секретарь, — сказал он с некоторой торжественностью, но в то же время поперхнувшись от волнения, — у меня к вам настоятельная просьба уделить мне несколько минут вашего внимания.

— Может быть, вы лучше зайдете ко мне в райком? — тоже смутившись, предложил Ключарев, хотя тотчас же понял всю нелепость своих слов.

— Едва ли это удобно, — мягко возразил Кандыба. — Но дело, о котором я вам хочу сообщить, представит интерес и для вас как руководителя здешней местности.

Стараясь преодолеть внутреннюю неловкость и то несколько комическое отношение к самому слову «поп», которое свойственно поколению, выросшему после революции, Ключарев с любопытством посмотрел на старика. Из-под седых бровей на него глянули, не смущаясь, выцветшие, но еще не угасшие глаза, сухие пальцы нервно теребили на груди скрытую за рясой пуговицу.

— Хорошо, — сказал Ключарев, — я вас слушаю.

Они отошли в сторону, подальше от посторонних взглядов, и Кандыба рассказал о том, что за последнее время в деревнях Большаны и Лучесы усилилась деятельность штундистов, богопротивной секты. Из достоверных источников ему известно, что пресвитер Степан Лисянский наложил строжайший запрет своей пастве не только на посещение зрелищ и собраний, но также склоняет родителей не разрешать молодежи обучение в школе свыше пятого класса.

— Едва ли также найдутся в этих селениях охотники получить техническое образование на курсах трактористов, которые, как я слышал, образуются в областном городе, — осторожно сказал Кандыба и потупился.

«Эге, дед. Да у тебя, я вижу, информация поставлена неплохо», — подумал Ключарев (циркуляр о курсах был получен им только накануне) и еще более внимательно посмотрел на священника. Седая борода Кандыбы даже в ярком знойном свете июльского дня вызывала ощущение морозной прохлады., как те огнеупорные, нетающие снега, которые видел Ключарев на кавказских пиках.

Кандыба уже давно оправился от первоначального смущения и говорил теперь хотя и тихо, но голосом, полным достоинства, как человек, привыкший к тому, чтобы его слушали.

В начале разговора Ключарев еще мысленно прикидывал, как потом в кругу товарищей сможет пошутить, что плохая, мол, жизнь у попа настала, если сектанты берут верх и на них приходится жаловаться в райком партии; но чем пристальнее он вглядывался в этого сухонького старика с полуопущенными веками, которые скрывали зоркий и твердый взгляд, тем настороженнее становился сам. Теперь ему уже не казалось смешным, что эти восковые, покойно сложенные на животе руки, могли бы удержать не только колеблющуюся, как стебелек, свечу с желтым лепестком огня, но и властно направить по своему пути живую человеческую душу. Припомнился ему и Степан Лисянский, дюжий угрюмый мужик, похожий скорее на молдаванина, чем на белоруса, о котором Блищук сказал, неопределенно ухмыляясь: «Штунда — она Штунда и есть. Хотя работают хорошо, колхозу не мешают».

Но то, что Кандыба искал помощи против Лисянского, говорило о несомненной, хотя и скрытой силе этого штундиста. И это тоже заставляло призадуматься.

— О штундистах я знаю, — сдержанно проговорил Ключарев и замолк, словно дожидаясь, что еще сможет добавить к сказанному Кандыба. Уловив скрытый холодок в тоне собеседника, тот с неожиданным проворством вскинул голову и в упор посмотрел на Ключарева. Верхняя часть его лица оставалась в густой тени от шляпы, но секретаря райкома опять поразил умный, острый взгляд старика.

— Я говорю с вами не только потому, что вы должностное лицо, — тихо сказал Кандыба, — но и потому, что голосовал за вас как за своего депутата. — Он неожиданно улыбнулся слабой старческой улыбкой.

А Ключарев, несколько ошарашенный таким поворотом разговора, чуть не воскликнул вслух: «Ну и ловок старик!»

Прохожие уже давно с любопытством оглядывали их, обходя сторонкой, а разговор все продолжался.

— Вы чтите своих борцов, и это хорошо, — задумчиво сказал священник. — Но я хотел бы также вам напомнить, что на этой земле был и епископ Пантелеймон, заточенный иноплеменными за русскую веру. Мы люди разных эпох, гражданин секретарь, у нас разные убеждения, но Родина у нас одна, — просто сказал он и потянулся сухой рукой к краю соломенной шляпы. — Доброго здоровья!

Пыльная ряска, мелькнув черным пятном на солнечной улице, уже скрылась, а Ключарев все еще оставался в каком-то странном раздумье.

Отрывочные мысли, приходившие ему в голову в разное время: давняя досада на загулявшие во время престольного праздника Дворцы, и то, как он не захотел возвращаться к этому разговору при последнем свидании с Валюшицким, хотя очень хорошо помнил тот чертов день, да и разные другие случаи, которые вызывали когда-то неудовольствие, а потом забывались, отодвигались в сторону, — сейчас словно выстраивались в единый ряд, нанизывались на общую нитку.

Ключарев не был способен к тягучим одиноким размышлениям: самые смелые решения приходили к нему с такой же легкостью на людях, в середине его загруженного хлопотливого рабочего дня, как у других в тиши кабинета. Даже смертельно утомленный, он никогда не уставал внутренне. Он всегда чувствовал ответственность за множество человеческих судеб, порученных ему партией, и это не давало угасать его энергии.

От разговора с Кандыбой у него осталось такое ощущение, будто по его лицу задело бесшумное крыло летучей мыши — существа сумеречного и не совсем понятного. На какую-то минуту ведь он и сам подпал под обаяние его тихого голоса, скупых мягких жестов…

Словно просыпаясь, он провел рукой по лбу и уже иными, пытливыми глазами посмотрел на голубую церковку с ее пасмурными оловянными луковицами куполов. Она стояла как на ладони, без особых затейливых украшений, но построенная в том испытанном веками стиле русских храмов, которые не уводили ни в мистику, ни в холодный аскетизм и больше всего говорили о ладно построенной жизни именно здесь, на земле. Крутолобые псковские соборы, которые он видел когда-то на гравюрах у Лобко, всегда напоминали Ключареву рубленые северные избы. И недаром купола называются луковками: ведь это был привычный, родной мир, злой волей направленный во вред человеку!

Ключарев невольно обвел взглядом все строение от колокольни до паперти, и на мгновение ему стало обидно за тех безыменных, давно усопших мастеров, которые, век за веком трудясь, находили эти стройные формы, вкладывали в них всю душу…

Ключарев подумал и о том, что с некоторых пор, особенно после войны, многие стали как-то путать, смешивать государственное и партийное отношение к религии. Он сам во многих избах видел иконы, увешанные вышитыми рушниками, утыканные бумажными розами. А рядом, как правило, висели портреты вождей и красочные плакаты «Да здравствует Первое мая!» и «Все на выборы в Верховный Совет!». На все это он смотрел равнодушно, как на безобидное украшение стены, и в его сознании тоже как-то сам собой притупился грозный предостерегающий смысл Марксовых слов: «Религия — опиум для народа».

Все еще в глубокой задумчивости Ключарев медленно двинулся было по дощатым мосткам, как вдруг ударил колокол. Ключарев машинально посмотрел на ручные часы и досадливо поморщился: вот она, сила привычки! А почему люди должны сверяться с церковным звоном, а не, скажем, с городскими часами? Если еще нельзя здесь повесить, как в больших городах, электрические, то уж дежурный на пожарной каланче мог бы отбивать часы точно по московскому времени. И колокол надо подобрать не ржавый, надтреснутый, а тоже с ясным, серебряным звоном…

— Ты сейчас с Кандыбой беседовал, Федор Адрианович? — окликнул его Пинчук, выглядывая из окна райисполкома со своей обычной добродушной улыбкой. — Может, зайдешь по пути? Жара сегодня, а у меня домашний квасок в бутылочке.

— Квас или что покрепче? — рассеянно пошутил Ключарев, хотя знал, что Пинчук сейчас же скажет, что пить ему нельзя.

— Нет, я не пью, — действительно отозвался Пинчук, и его выпуклые светлые глаза приняли меланхолическое выражение. — Ни здоровье, ни жена не позволяют.

— Брось, — с трудом подавляя внезапное раздражение, сказал Ключарев, — ты нас всех переживешь.

Пинчук засмеялся мелким неопределенным смешком.

— А я вот с Кандыбой еще никогда не встречался. Хоть и близкие соседи. Интересно, о чем это вы с ним и так долго?..

— О Кандыбе мы поговорим в свое время, может быть, серьезнее, чем ты думаешь. А пока скажи вот что: тебе виден из твоего райисполкомовского окна городской сквер?

Пинчук недоуменно пожал плечами: никогда не приноровишься к этому человеку! Черт его знает, что ему взбредет в голову. Конечно, виден, если десять чахлых деревцев за деревянным частоколом находятся как раз напротив окна, нечего было и спрашивать.

Он обиженно промолчал.

— И церковный двор тоже увидишь. Высунься немного, будь ласков. Тебе не странно, не стыдно, что у Кандыбы и дорожки выметены и трава всюду высеяна, да, видишь, какая зеленая, шелковая, как коса у девушки, даже погладить хочется. А у нас на сквере газон высох, зажелтел, будто здесь другое солнце светит, другие тучи по небу бегут. И ты думаешь, в такой сквер захочется кому-нибудь прийти? А если нет, так зачем же мы его посадили? Для ровного счета, что ли? Есть, мол, в Глубынь-Городке баня, чайная, сквер и… председатель райисполкома! Полный комплект.

Ключарев говорил не очень громко. Его глуховатый после фронтовой контузии голос в минуты волнения становился еще более невнятным, спотыкающимся, но глаза с сузившимися зрачками сверлили неотступно.

— Ты хочешь все сразу, — невольно поеживаясь, примирительно сказал Пинчук. — Можно, конечно, поставить вопрос на райисполкоме, принять решение…

— Да! Хочу все сразу, — напряженно и страстно продолжал Ключарев, отмахнувшись от его последних слов. — Слышал, у Снежко пословица, привез когда-то с фронта: после нас не будет нас! И вот потому, что после нас нас не будет, я хочу сделать все, что могу, своими руками, сегодня же!

Он вдруг остановился, переводя дыхание, и пристально, прямо посмотрел в лицо Пинчуку. Тот уже не улыбался, рот его был сжат с замкнутым и несколько даже надменным выражением. Он казался сейчас старше своих сорока пяти лет. И, должно быть, эта десятилетняя разница между ними теперь, когда он смотрел на Ключарева с высоты подоконника, вдруг как-то успокоила Пинчука.

«Молодо-зелено, — снисходительно подумал он с высоты все того же подоконника. — Трудно тебе жить, Федор Адрианович, с таким характером».

— Вот что, — сказал уже совсем другим тоном Ключарев, глядя в сторону. — Советую тебе скорее ставить вопрос и принимать решение: на ближайшем бюро заслушаем доклад о благоустройстве. И не только города, но и всего района, — жестко бросил он, уже уходя.

— Вот это хорошо. К докладу всегда готов, — громко сказал ему вслед Пинчук и откинулся в глубь кресла.

«Что это с ним? Бешеная собака укусила, что ли? Сенокос по колхозам идет, уборка началась, а ему благоустройство понадобилось».

Недоуменно качая головой, Пинчук нацедил в стакан тепловатого домашнего кваску и, поболтав на свету, не спеша выпил.

Сначала глухие удары бубна, а потом уже и звуки гармонии все явственнее и явственнее слышались за окном: из какой-то деревни ехала свадьба. Словно подпевая ей, дробно ударили колокола. Пинчук высунулся по пояс, стараясь разглядеть на передней подводе невесту, старательно упакованную в кисею, и сказал громко, добродушно прищелкнув языком:

— Ишь ты, будет им сегодня пир на весь мир!

Под окном собралась уже небольшая толпа, на его слова обернулись и засмеялись одобрительно.

— Нам бы еще по разочку, товарищ председатель! — бойко выкрикнул какой-то развеселый старичок, притопнув ногой. — Старый конь борозды не испортит.

Пинчук ответил соленой шуточкой и с удовлетворением вернулся к своему письменному столу. «Все гораздо проще, товарищ Ключарев, — мысленно продолжил он разговор. — И на народ надо смотреть проще и на самое жизнь. Ведь после нас действительно не будет нас, глупый ты человек!»

Даже наедине с собой он продолжал улыбаться привычной благодушной улыбкой, и так как мысли его настроились на игривый лад, то теперь слова Ключарева рисовались ему уже совсем в другом свете.

«Сквер ему нужен, сам бы еще, наверно, не прочь погулять, вдовец соломенный. Как он там сказал: косы девичьи погладить хочется? Эге, да нет ли здесь тайной причины? На прошлой неделе он, мне говорили, ездил в Лучесы и заночевал там после заседания правления колхоза. А в больничке доктор Антонина Андреевна… Правда, я раньше ничего не замечал такого, она его вроде даже недолюбливает, гордая девица. Но ведь кто их знает!»

Окончательно развеселившийся Пинчук уже без малейшей тени неудовольствия деловито задвигал ящиками стола. В этот морящий зноем июльский полдень он чувствовал себя особенно уютно в райисполкомовском кабинете, затемненном по окнам дикой акацией. Все было здесь привычным, обжитым: письменный стол, широкий как мучной ларь, ковровые дорожки, добротно простершиеся через всю комнату до порога, словно человек, вступая на них, сразу должен был догадаться, что здесь не место крику и гомону; стоячие купеческие часы с боем… На всем лежал отпечаток устойчивости, неизменности…

2

Ключарева свадьба нагнала на белой от солнца улице. По конским гривам, как репейники, были разбросаны большие круглые цветы. На передней подводе рядом с молоденькой невестой, которая крепко прижимала к груди спеленутый марлей букет, сидел жених, высокий и красивый парень с красным от водки лицом, в новом костюме, с пучком цветов, засунутых в нагрудный кармашек. Он качался в такт всем рытвинам и ухабам, отважно, как и подобает мужчине, принимая взгляды прохожих.

На второй телеге среди сватов и родственников увядшая тридцатилетняя женщина напряженно держала в вытянутой руке большую желтую свечу. На третьей, свесив ноги в разные стороны, ехали музыканты: гармонист и парень с бубном, в который он бил беспрерывно и равнодушно. Круглое, румяное, словно заспанное лицо музыканта казалось совсем мальчишеским.

Без улыбки проводил глазами Ключарев этот свадебный кортеж. Почему-то ни одной мысли о юности, застенчивой красоте, о любви — о том, что связывается в представлении со словом «свадьба», эти три подводы у него не вызвали. Может, тому виной была пьяная самоуверенность жениха или напряженный, жалобный взгляд женщины со свечой, но ему вдруг стало обидно за невесту: разве и сто и двести лет назад не так же, под колокольный звон, везли в дом мужа работницу, чтоб уж на следующий день после хмельной медовой ночи покорно таскала она ведра и чугуны с варевом для скотины и холодные утренники щипали ей докрасна босые ноги?..

«Что это я! — торопливо и даже испуганно прервал сам себя Ключарев. — Ведь у нас теперь все по-другому. У нас и законы, наконец…» Но он опять остановил себя, сдвинув светлые брови с такой беспощадностью, как если бы посмотрел в лицо своему врагу. Нет, не ему, ровеснику Октября, коммунисту, отводить в сторону глаза. И сегодня еще здравствует Кандыба в Глубынь-Городке! Вкрадчивый трезвон его колоколов уже не в силах приказать, но опутать, прельстить, всеми силами задержать человека, хватая его за ноги с цепкостью болотных трав, — это он еще может, старик Кандыба!

Ключарев не мог себе простить, что каждый день, проходя мимо голубой церковки, смотрел на нее невидящими, равнодушными глазами. Ему вдруг вспомнилось, как однажды он ехал в Большаны и по дороге из Городка нагнал двух женщин в праздничных ярких юбках и в полесских корсажах, густо расшитых бисером. Жалея, что пыль от «победы» замарает их белые фартуки, он остановил машину и позвал:

— Садитесь, большанки, подвезу.

Застенчиво улыбаясь, они между тем живо побросали на дно машины свою поклажу и сели. Младшая, Сима Птица, русоволосая, голубоглазая, со смешливыми белыми зубами, уже через пять минут, не чувствуя никакого смущения, совсем по-детски подпрыгивала на мягком сиденье.

— Вот и на «победе» мы с теткой Дашей прокатились. Ух, как она бежит! Знать бы, когда вы, товарищ секретарь, еще к нам поедете, нарочно бы на дорогу пошла, — задорно говорила девушка, равно одаривая своей сияющей улыбкой и Ключарева, и шофера Сашу, и придорожные вербы с морщинистыми стволами. На ухабах, когда встряхивало так, что у Ключарева стукались зубы, она только счастливо смеялась, словно заранее радуясь всему, что бы с ней ни случилось.

— Будешь выходить замуж, Серафима, приеду, покатаю тебя вместе с женихом, — сказал Ключарев, оборачиваясь к ней. — Обязательно приеду, если только в церковь венчаться не пойдешь.

— А на что мне церковь? — бойко отозвалась Сима, но потом усмехнулась хитрой и немного просительной улыбкой. — Только ведь это очень красиво, товарищ секретарь! И фата у меня уже есть…

Почему-то тогда Ключарев не спросил ее: «А ты комсомолка?» или «Почему не вступаешь в комсомол?» Должно быть, он почувствовал, что такой вопрос будет похож чем-то на окрик, а не так, не так надо было возразить в тот момент девушке!

Ключарев посмотрел на часы и решительно двинулся, но не к райкому, через центральный пустырь, а дальше по улице. В ушах его все еще чугунным звоном отдавались удары бубна.

Деревянные дома с охряными и синими ставнями тянулись до самого конца Городка, там, где у последнего дома поднимался уже клин яровой пшеницы колхоза «Освобождение».

Ключарев поднялся по скрипучему крылечку одного из таких домиков, и в первой темноватой комнате, кроме нежилого запаха учреждений, на него повеяло ароматом привядших цветов: стеклянная банка с зеленой зацветшей водой туго сжимала букет ромашек, длинноусых трав, колокольчиков, кашки, чабера и желтых, как лимонная корка, лютиков.

За столом, где обычно сидела девушка — инструктор райкома комсомола, — сейчас никого не было. Весь дом казался тихим, пустым, и только мокрые пятна на полу да запах неосевшей пыли говорили о том, что кто-то совсем еще недавно подметал здесь, неумело брызгая водой.

— Ты что же сидишь один, Павел? — спросил Ключарев, отворяя третью дверь. Застенчивый громоздкий парень с копной черных, крупно вьющихся волос поднялся ему навстречу. Пальцы его были запачканы чернилами, груда исписанных листков разбросана по столу.

— Федор Адрианович, — растерянно прошептал он, — что же вы не позвонили?.. Я бы сам…

— Да нет, ничего не случилось. Просто шел мимо, захотел посмотреть, как у вас. Не думал, что тебя даже застану.

— Я только вчера вернулся. В Братичах был. А сегодня подвернулась попутная машина на Дворцы, я туда троих и отправил: ведь по хуторам одному ходить — недели мало. А мне все равно тут сидеть, сведения писать, отчетность составлять.

— Какую отчетность? — Ключарев присел на некрашеный табурет, обвел глазами стены. Они были давно не белены, и кое-где висели выгоревшие на свету диаграммы — черные столбцы с цифрами. — Про что это они?

— Эти? — Павел проследил его взгляд и словно сам впервые увидел. — Вот не знаю. Надписи прочитать можно…

Ключарев засмеялся. У него была такая неожиданная улыбка, когда открывался передний, косо посаженный зуб и все лицо словно освещалось изнутри мальчишеским озорным выражением.

— Так кто же у тебя их читает, если ты сам до сих пор не удосужился?! Сними ты их к черту, повесь лучше картинку из «Огонька». Ну, ну, снимай, не жалей.

Они вместе отодрали желтые листы, и туча пыли закружилась в комнате.

— Опять мести придется. Ведь это ты тут подметал?

— Я…

— Так что за отчетность? — снова спросил Ключарев, усаживаясь на табурет. Он пришел сюда без определенного плана, повинуясь только внутреннему ощущению, что именно у комсомольцев и надо говорить обо всем, что его так взволновало после встречи с Кандыбой.

— Обычные сведения, Федор Адрианович: как прошел сенокос, как начинается уборка, готовность МТС, укомплектование бригад. Сколько проведено собраний, какой прирост за квартал, созданы ли молодежные звенья. Видите, вопросы. — Павел тронул листов пять или шесть, отпечатанных бледным шрифтом на машинке, и папиросная бумага слабо прошуршала, как сухое стрекозиное крылышко…

— Та-ак… Значит, делаем по десять раз одно и то же дело. Райисполком отвечает на эти вопросы, и райком партии, и райком комсомола, да еще каждый колхоз в отдельности. У тебя время-то работать остается?

Павел, конфузливо улыбнулся:

— Вы ведь знаете, что второго секретаря у нас нет, инструктор тоже неопытный…

Павел сидел на своем месте полтора года, и вошло уже в привычку говорить, что райком комсомола в Глубынь-Городке слабый, вялый, но на общем фоне это стушевывается, в чем якобы и есть их единственное счастье.

— Ты сколько сейчас был в отъезде? — вдруг спросил Ключарев, бросив быстрый косой взгляд в сторону.

— Три дня, — машинально ответил Павел.

— Значит, на три дня в райкоме комсомола и время остановилось без первого секретаря?

Ключарев взял календарь, который был не прибит, а просто лежал на столе, и оторвал запылившиеся листки.

— Вот-вот, — простодушно обрадовался Павел. — Без меня никто ничего…

— Работа по нарядам? Да ты прораб или секретарь?

Павел сидел, опустив голову. Его большие влажные черные глаза сразу потухли, и по всему лицу разлилось безжизненное выражение. Он был похож на ученика, которого ожидает выговор учителя. Выговор справедлив, и ученик полностью признает свою вину, но… изменить ничего не может!

Однако Ключарев не стал делать выговора, он молча смотрел на Павла со смешанным чувством жалости и досады. Несколько секунд было только слышно, как четко и равнодушно стучат на стене ходики.

Уже четырнадцать лет Ключарев был членом партии, но до сих пор благодарно хранил в памяти тот декабрьский благословенный день, когда вместе со сверстниками впервые переступил порог райкома комсомола…

Они шли из села километров восемь в обход по железнодорожному, звонкому от стужи мосту, по перелеску, густо оплетенному белой паутиной, по сахарной равнине, на которой их валенки оставляли круглые следы и не считали верст! Ветер дул в спины и словно подгонял, торопил, разметая дорогу…

Ключарев помнил то волнение, с которым они сидели перед кабинетом первого секретаря, лихорадочно повторяя устав, одергивая друг на друге рубахи, приглаживая волосы. И потом по одному с бьющимся сердцем открывали дверь.

Ему задали всего несколько вопросов, обычных вопросов по уставу, программе и еще спросили о школьных отметках, но он отвечал так, словно говорил и за прошлое и за будущее. Он хорошо запомнил секретаря этого сельского райкома, очень взрослого человека, как показалось ему в его пятнадцать лет.

Тот говорил громко, возбужденно, немного заикаясь, и когда быстро повернулся к кому-то, то потянул локтем край красной скатерти так, что звякнули стаканы о графин с водой, но сейчас же на лету подхватил их и засмеялся, переглядываясь с членами бюро. И те тоже засмеялись ему в ответ. Почему-то такое маленькое происшествие запомнилось Ключареву очень ярко, и потом много раз в жизни он ловил себя на том, что нет у него любви к спокойным, очень спокойным людям, с их ровными голосами и рассчитанными движениями. Но зато, если в ком-нибудь случайно мелькала черта его первого комсомольского секретаря, или слышался такой же чистосердечный громкий смех, или так же крепко и стремительно ему пожимали руку, он приходил в хорошее расположение духа. Далекое обаяние юности, не стертое многими последующими встречами с людьми, может быть и более выдающимися, чем тот скромный секретарь из сельского райкома, неизменно жило в Ключареве.

Теперь, став сам взрослым человеком и тоже руководителем, он знал, что, как и в каждой работе, у него есть не одни только яркие моменты высокого душевного подъема, но и будни. Он считал это справедливым. Но ведь все-таки жил он не ради будней! Они были хороши только тем, что на них тоже лежал отблеск приближающихся праздников: и наших ежегодных, Октября, Мая, и еще небывалого — Дня коммунизма!

Он снова вспомнил большанскую красавицу Симу, молодое жизнерадостное существо. А ведь, пожалуй, получив комсомольский билет, она бы не унесла из этой комнаты образ Павла Горбаня, старшего друга на всю жизнь.

— Хорошо, — сказал Ключарев, прерывая тягостное молчание. — Хорошо, Павел. Я не собираюсь тебе читать мораль. Я ведь пришел не для этого. Я просто зашел рассказать кое о чем. Сейчас мне встретилась свадьба, кажется, из Лучес. И жених и невеста — ребята комсомольского возраста. Я не думаю, что они шибко верующие, ведь они смотрят наши советские фильмы, читают, наверно, книги, для них не потеряно еще время вступить в комсомол. Но вот сегодня, начиная общую жизнь, они пошли все-таки в церковь. Почему это, как ты думаешь?

Павел, который сидел все так же потупившись, страдальчески сведя к переносице пушистые черные брови, теперь поднял голову, прислушиваясь к дружескому тону секретаря.

— Здесь трудно вести работу, Федор Адрианович, — оправдываясь по привычке, сказал он. — Люди выросли уже в таких понятиях…

— Значит, по-твоему, дело только в укоренившейся привычке? А в наших восточных областях… Ты сам-то откуда?

— Из Мозыря.

— Ну вот, разве у нас за последнее время мало случаев, что молодежь тоже идет в церковь то венчаться, то крестить? Сами иногда посмеиваются, а идут. Знаешь, что мне сказала одна девушка? Там, говорит, красиво. И выходит, что Кандыба может создать им красоту, такую, чтоб на всю жизнь запомнилась, а мы нет. Разве это не обидно, разве не стыдно?!

— Стыдно! — горячо и убежденно сказал Павел. — Федор Адрианович, я тоже ведь думал: скучно молодежи, если все время говорить только о работе да об учебе… Нет! Это, конечно, главное, я понимаю, — поспешно сказал он и смолк смешавшись.

Ключарев смотрел на него, покачивая головой.

— А по-моему, самое главное в жизни — сама жизнь. Ведь мы живем не для того только, чтоб работать. Но работаем и учимся, ходим в кружки по повышению квалификации для того, чтобы жить, понимаешь? Жить всей полнотой своих чувств и сил! Хорошо жить, жить прекрасно! Пусть у нас еще не хватает на все средств. Я недавно готовился к докладу, просматривал статистику. За войну в Белоруссии сожжено около полумиллиона деревенских хат. Ведь было трудно восстановить, а мы восстановили все-таки! Даже кое в чем перешагнули то, что было раньше. За границей говорят — чудо! Я не спорю: и правда, чудо. Только чудо не от бога, а от нас самих. Потому что мы такие, а не другие… Теперь ты понимаешь, почему нельзя говорить, что сегодня мы занимаемся льноводством, а завтра сельскими библиотеками: мы занимаемся каждый день жизнью. Нашей советской жизнью! Понимаешь?

Его простое, обожженное солнцем лицо сейчас светилось воодушевлением и казалось почти красивым. То, что он говорил, Павел в сущности знал давно, читал в газетах, слушал по радио и сам не раз повторял, выступая на собраниях, но сейчас каждое слово наполнялось для него живым значением, звучало словно исповедь, как то самое сокровенное, чем жив человек в нашей трудной, но какой все-таки хорошей жизни, товарищи!

Он смотрел на Ключарева не отрываясь и, конечно, даже не подозревал, что Ключареву тоже почти ощутимо слышно, как бьется его собственное сердце.

— Знаешь, чего бы я хотел? — продолжал Ключарев. — Вот мы все говорим: большая семья, большая семья, а ведь по существу это родство сказывается только в очень трудные минуты, когда на войну надо идти или работать так, чтоб кровь из-под ногтей! Но почему человека в радости оставлять одного? Тут, отвечают, уже личная жизнь. К чертям! Не верю я в это. Как можно разделить свое сердце; это для работы, а это для любви? Я и работаю-то, может, только для такой любви, а люблю, потому что работаем мы вместе!..

У нас принято заниматься личным вопросом, только когда уже беда стрясется: или семью бросил, или алиментов не платит. А где мы раньше были? Ведь это не в один день случилось, как поганый гриб после дождя вырос! На ком женился наш товарищ, за кого девушка шла, — разве об этом мы раньше подумали? Их личное дело! А вот ты представь, Павел: женятся ребята, а это забота и праздник для всех! Встречают, провожают, подарки приносят, секретарь комсомольского комитета даже речь на свадьбе произнесет… Ну, чего ты рукой машешь? Не обязательно же речь должна быть о процентах выполнения плана. Нет, речь от всей души. Стихи можно прочесть:

Богата она не добром в сундуках;

Счастье твое у нее в руках!

Это, по-моему, специально свадебные стихи. Колхоз дает ссуду, рубится изба в порядке субботников: ничего, молодые, отработают! Пусть хоть целая улица молодоженов появится, мы больше денег и энергии иногда зазря тратим. Зато как таким домом дорожить будут! Из него не убежишь после ссоры: смотреть в глаза стыдно станет товарищам… Иногда ведь жизнь портится от пустяков. Ну, а если серьезное… что ж, и здесь легче разобраться сообща, чем наедине. Бывает так, что самое лучшее — взять их за руки и развести в разные стороны: не обманывайте ни себя, ни людей. Не рвите на части сердце, в этом нет никакой заслуги. Мы не христианские мученики, мы коммунисты. Жертвовать собой ради детей? Не знаю, много ли пользы детям от такой жертвы. Лучше расти без отца или без матери, открыто знать, что случилось несчастье, и нести его мужественно, чем из года в год слышать в семье ругань, видеть затаенную ненависть, ложь, и не дай бог, если дети привыкнут считать все это нормальной семейной жизнью! Какими людьми они вырастут тогда? Я ведь учителем начинал, пришлось задуматься и об этом.

Ключарев замолчал, сосредоточенно глядя прямо перед собою. Видимо, то, что он говорил, трогало его очень сильно.

— Как хочется, чтоб жизнь во всем была красивой и честной! — невольно вырвалось у Павла. Он сидел, обхватив лицо ладонями, и глубоко задумался, словно проверяя по словам Ключарева свою собственную жизнь тоже.

— Очень хочется, — вздохнул Ключарев, — а как это сделать?

— Не знаю, — честно сознался Павел, глядя на Ключарева во все глаза. Он и сейчас ждал готового ответа, но Ключарев отозвался не сразу.

— Я вот тоже не всегда знаю. А надо бы знать. Обязан.

Зазвонил телефон. Павел снял трубку и тотчас передал ее Ключареву. Оказывается, его разыскивали по всему городу. Пришел пакет: срочно нужны сведения по всем колхозам. Да, да, сенокос, уборка, простои сельскохозяйственных машин и причины невыполнения.

— Видишь, и до меня те же вопросы докатились. Придется идти, а я хотел с тобой в Лучесы съездить. Мотоцикл твой в исправности?

— Нет. Из Братичей вернулся и опять на капитальный ремонт встал. Да сейчас все равно, бумажками этими надо…

— Вот что, ты не пиши ничего, — вдруг решительно сказал Ключарев, — я тебе сведения дам. Лучше займись своими комсомольскими делами. А в Лучесы мы поедем на этих же днях. Может быть, даже завтра. Бывай, Павел!

V. Человек на своем месте