Глубынь-городок. Заноза — страница 43 из 79

на ее руках был птенец — восемнадцатилетняя дочка Лариса с беленькими локотками. Лариса держала себя школьницей, хотя с первого дня по-глупому влюбилась в Павла. Она способна была смотреть на него часами из уголка. В ее взгляде читалась беззаветность. Это тяготило Павла, и чем чаще над ним трунили товарищи, тем старательнее он заставлял себя обходить Ларису. Только обида на Лену Голубкову вывела его из равновесия настолько, что он, выхлебав в один присест початую бутылку трофейного коньяку, ощутил в себе буйную жажду мщения, злорадное желание немедленно расквитаться с кем-то за свою поруганную мужскую честь.

Когда в тот же вечер ему попалась во дворе Лариса с ее перепачканными в чернилах пальчиками, хмель еще не оставил его. Каждая случайная встреча заставляла Ларису радостно алеть, но ничего, кроме легкого снисходительного возбуждения, обычно не вызывала в Павле.

Сейчас же он был не столько пьян, сколько зол, и злость эта доставляла ему самому удовольствие. Ему хотелось чувствовать себя свирепым, жадным к грубым радостям жизни. Он крепко, рывком, как никогда раньше, притянул к себе Ларису, придавив ее губы тяжелым поцелуем, и, прежде чем она успела ахнуть, повлек в густой смородинник, раздвигая плечом кусты. В намерениях его нельзя было сомневаться. Лариса дернулась, но руки его оказались слишком сильны для нее.

Хотя было еще светло, в окнах зажигали свет; Павел с той же пьяной предусмотрительностью подумал, что из дома их не увидят.

В кустах было тепло и душно. Особенно суха была земля. Прислонив Ларису к дощатому забору (сплошному, без единой щели), Павел нащупал коленями колючий сор и еще подумал смутно, какой-то начисто отброшенной сейчас частью своей души, что Ларисе будет неловко… но уже опрокидывал ее на эту жесткую сорную землю, и вдруг в последнем брызнувшем луче света он увидел то, на что избегал смотреть все это время, — ее лицо, плаксиво исказившееся, с выражением горести и испуга. Горошины слез катились по круглым щекам. Он разом остыл и насупился.

— Не реви, — прохрипел он, отодвигаясь, — я же ничего не сделал тебе.

— Ничего? — с сомнением протянула Лариса. — А если будет ребенок?

Павел не мог не расхохотаться:

— Откуда?!

Он увидел, что она просто ничего не понимает. Но его подобревший смех вывел ее из оцепенения, и она, припав к его груди, заплакала уже в полную силу, цепляясь за него, как за единственную свою ограду против того страшного, что чуть не случилось с нею.

Павел пристыженно гладил ее волосы, чувствуя, как его заполняет виноватая нежность, такая, подобной которой ему еще никогда не приходилось испытывать. И что эта нежность порабощает его больше, чем всякая страсть.

— Не плачь, не плачь, — повторял он покаянно, — я женюсь на тебе. Хочешь? Пойдешь за меня?

— Пойду, — всхлипнула Лариса.

Он опять развеселился:

— Да ты хоть знаешь, что это такое: замужество?

Он поднял ее мокрое лицо за подбородок, и она храбро поглядела на него своими наплаканными серебряными глазами, вздохнула и тоненько, полушепотом попросила, ловя его взгляд:

— Поцелуй же меня, пожалуйста…

Он наклонился и некрепко прижался к ее раскрытым губам. Поцелуй этот показался ему бесконечным и вязким; он не мог от нее оторваться — или, может быть, это она уже не отрывалась от него? — но странно, что кровь не стучала у него в висках, как за минуту перед этим. Ее ноготки впились в его ладонь, и она слабо, но настойчиво приблизила его руку к своей открытой шее, а он почти машинально скользнул ниже, к груди. Но тотчас отодвинулся, посмотрев в ее лицо со смутной тревогой. В сумерках было уже плохо видно, но губы, протянутые ему, оставались все так же доверчиво открытыми, дыхание ее было легко, а шея в смятом вырезе платья белела по-прежнему невинно.

— Я женюсь на тебе, — повторил он решительно. — Но теперь пойдем отсюда.

Она тотчас встала и, цепляясь за его руку, вышла на вечерний свет. Она не озиралась по сторонам, спокойная в своей уверенности, что отныне принадлежит ему и он сам будет отвечать за нее перед миром.

Так они и вошли в комнату к матери, где перед зажженной лампой сидел один из приятелей Павла и, дожидаясь его, закусывал солеными огурцами.

Павел сухо, как показалось ему самому, объявил о том, что они с Ларисой завтра расписываются. И что-то в его тоне было, исключавшее расспросы и шутливые словечки на этот счет. Лейтенант поднялся с вежливыми поздравлениями, а мать скользнула зорким взглядом по своему детищу: не нуждается ли оно в ее защите? Но Лариса стояла рядом с Павлом, прилепившись к нему, и впервые на ее лице было выражение решимости, словно она готова была скорее окаменеть, чем сдвинуться с места.

Однако они не расписались на следующий день, и вообще это отодвинулось на неопределенное время. Следующий день был воскресным, когда закрыты все гражданские учреждения и только военная машина продолжает вертеться. К вечеру воинская часть Павла, расквартированная в городке, неожиданно погрузилась в крытые тяжелые «студебеккеры», готовясь к отбытию. И вот, казалось, должна была начаться отчаянная сцена прощания, чего Павел и боялся и одновременно ждал с болезненным любопытством. Но Лариса не плакала, не кричала, она просто держалась за него, будто ее маленькие пальчики свела судорога. Только один раз она спросила, когда никого не было в комнате:

— Ты правда вернешься?

Он честно пообещал:

— Да. Живи спокойно.

Она коротко вздохнула и выпустила обшлаг его шинели, а он, нагнувшись, поцеловал ее с ощущением уже полной невозможности оставить ее теперь.

И все-таки, едва он уехал, образ Ларисы так быстро стал тускнеть в его воображении, что ему нужны были уже некоторые усилия, чтобы думать о ней. Письма, которые приходили от нее, были не тронуты червоточиной сомнений. Она не напоминала ему, не спрашивала ни о чем, она просто ждала. И он знал, что она ждет. Ему казалось, что им управляет уже какая-то особая сила: он дал слово и должен его сдержать.

Через три месяца он наконец улучил возможность, уезжая в служебную командировку, построить маршрут так, чтобы сделать пересадку за двадцать пять километров от того места, где жила Лариса. Он не знал, как она доберется до станции (железной дороги между обоими городками не было), но и не очень задумывался над этим. Неизвестно, не испытал бы он тайного облегчения, если б не нашел ее в условленном месте. Место же это было — чахлый пристанционный сквер, игравший в резком свете октябрьского солнца оголенными ветвями, покрытыми серой кожурой. Редкие листья на ломких черенках, свернувшиеся от заморозков, шуршали, как конфетные обертки.

Посредине сквера возвышался громоздкий постамент с несоразмерно маленькой фигурой наверху; когда Павел завернул за угол этого постамента, он увидел Ларису, которая стояла спиной к нему и долго, может быть очень долго уже, ждала, потому что Павел попал сюда с большим опозданием, на случайном поезде.

Сам не зная почему, вместо того чтобы выйти ей навстречу, он отпрянул и стал наблюдать за ней. Он вдруг с удивлением заметил, что она плохо и неуклюже одета в какую-то грубошерстную куртку, что на ногах у нее большие, не по ногам, ботинки, давно не чищенные; вся ее маленькая пухленькая фигурка казалась сейчас такой жалкой, в этой одежде с чужого плеча. Беззаботный, как большинство офицерской молодежи во время войны, обеспеченный окладом, продовольствием, казенным обмундированием, он никогда прежде не задумывался об истинном материальном положении Ларисы и ее матери. Обе они казались опрятными, довольными, а Лариса в двух своих летних платьицах с рукавами-фонариками даже нарядной.

Но сейчас она стояла одна, поеживаясь от резкого ветра, и он продолжал рассматривать ее, как незнакомую.

Наконец она повернулась, безнадежно обвела взглядом сквер и побрела прочь, видимо потеряв всякую надежду.

Когда она прошла уже мимо Павла, сразу поблекнув, с опущенными плечами, косолапо загребая ботинками сухой песок, он почувствовал, что к горлу его подкатила невыносимая волна жалости.

Он вышел на дорожку и громко окликнул ее:

— Лариса!

Она обернулась, как-то даже не обрадовавшись сперва, только пришибленно посмотрела на него, не двигаясь с места. Он бросился к ней сам, не чуя ног. Гладил ее лицо, целовал бровки, выпуклый лобик, сомкнутые, соленые от слез веки, но так и не осмелился спросить то, о чем думали они оба: «Ты боялась, что я не приеду?» — «Да, боялась».

Спустя полчаса на этой чужой им обоим станции они зарегистрировали свой брак. Павел посадил ее в попутную машину, дал на дорогу большую часть тех денег, что были у него при себе, обещал со следующего месяца высылать аттестат; и так они расстались еще на довольно продолжительное время, после которого стали уже фактически мужем и женой.

Надо сказать, что, когда они наконец соединились, Павел очень скоро забыл о своих сомнениях — если можно так назвать его неоформившееся колебание, — и влюбился в Ларису заново, со всем пылом и искренностью своих двадцати четырех лет.

Он был опытнее ее, но ненамного — грубой солдатской опытностью; все же остальное было ему неведомо, как и ей, и сейчас им казалось, что они, как первые любовники на земле, постигают все до дна.

Счастье их было веселым и тоненьким, как первый ледок. Но они и сами ведь были щенятами, переживавшими первую зиму, и этот лед отлично держал их.

18

В Сердоболе подошли теплейшие июльские ночи. Что ни день, то грозы; не всегда с дождем, но всегда с солнцем, благодатные, в травяном запахе сенокосов, в зарницах. Ночами молчаливые окна пылали розовым и голубым огнем, как обсосанные леденцы.

А днем листва становилась свежа и полнокровна, солнце ослепляло, стволы берез горели нестерпимо белым блеском.

…В свете и в тени низко над землей летит птица. Земля знойна; на всем лежит отпечаток уверенной в себе силы. В кустах сушится белье, и среди меловых полотенец пунцовое платьице, как спелая земляника. Гудят шмели и мухи. Грузовик везет кирпич цвета сырой моркови, и это хорошо видно на фоне ельника.