В тени берез идет женщина в белом платочке с ведром. Она нажимает рычаг, и из широкого рта колонки хлещет упругая толстая струя. Как она холодна и густа здесь, в тени! Словно остуженное молоко.
Так вот кто живет в этом доме! Тамара рассматривает женщину издали. Это самая окраина Сердоболя, дальше начинается чистое поле. На отшибе стоит сруб. Днем тут стучат топорами плотники; ночью наступает тишина.
Когда они забрели сюда в первый раз, на тропинке светилась свежая сосновая щепа, и луна лежала на небе тоже белой завивающейся стружкой. Будто строили, строили новый дом, настлали зеленую землю, возвели потолок, крашенный темно-лазурной масляной краской, а вот кое-где остались недоделки: не подмели ветры, не вымыли дожди.
Они коротали ночи на скамейке возле чужого дома, замирая от случайных шагов, от цигарки вышедшего проветриться хозяина, — он останавливается, зевая и кряхтя, в десяти шагах и не видит их. А они с озорной радостью еще теснее прижимаются друг к другу и не могут уже оторваться, редко и глубоко дыша, находя в этом стыдливом полуобъятии свое прибежище против всего дурного, что было вне их и в них самих, и, наконец, отповедь тем сомнениям, которые жалили их, не переставая, едва они расставались друг с другом.
Вот тогда-то Тамара и спросила Павла:
— Вы не подумаете обо мне плохо?
Он ответил одними губами:
— Что же у меня есть еще на свете, кроме вас?
Тамара чувствовала, даже когда он не смотрел на нее, что он тянется к ней всем своим существом, что он почти не может удержаться от того, чтобы бессознательно не протянуть к ней руку, что даже возможность приблизить лицо свое к ее лицу еще на какой-нибудь ничтожный сантиметр уже наполняет его волнением. Но в то же время она знала, что он не коснется ее, пока она сама не захочет этого, что сейчас он не имеет своей воли; и о чем бы они ни говорили, истинная их жизнь вертелась вокруг этой желаемой обоими близости и тех последних преград, которые еще лежали на пути к ней. Поэтому, замечая все и думая лишь об одном, они дружно не заметили, как она наконец мимолетно дотронулась до его обшлага ладонью, а он тотчас забрал ее руку в свою и уже не выпускал. А потом обнял за плечи другой рукой, и она, не подвигаясь к нему, но привалившись боком, сидела в этом неудобном положении, все время чувствуя его неудобство, но не меняя: как будто и это можно было еще не замечать!
Он был старше и чувствовал острее ее. Тамара казалась спокойнее, она смотрела на него задумчиво. Иногда они осторожно целовались, чтобы прекратить этот мучительный поединок непонимания и неподчинения друг другу.
И опять Тамара спрашивала:
— Что, что разъединяет нас?!
Он думал: «Моя жена», а вслух отвечал:
— У тебя характер сильный, и ты привыкла подчинять другого всецело; тебе кажется, что это сейчас не удается. Кроме того, ты думаешь хуже, чем я. Вот я сказал, что нам с тобой будет труднее, то есть труднее сойтись душевно. А ты подумала о легкости поцелуев, так?
— Так.
— У нас не столько разница возрастов, а — как бы это сказать? — разное душевное образование. Я женился так рано, что страницы молодости перелистнул, даже не заглядывая в них, а ты читаешь каждую строчку, и того, что ты знаешь, я уже никогда не узнаю. Но есть и у тебя свои минусы: некоторые чувства ты начинаешь переживать по второму, по третьему разу, а их надо пережить только один раз.
— Ты хороший, — говорила вдруг Тамара без видимой связи. — Иногда мне кажется, что я все-все понимаю в тебе.
Он растроганно и покаянно бормотал:
— Но я хуже, чем ты представляешь. Вот мои недостатки: я бываю слаб, слаб сердцем. Нет, не то, что ты опять подумала, а просто прощаю, когда нельзя прощать. Даже подпадаю под чужое влияние… понимаешь, вдруг задумываюсь: не правее ли другой, чем я? От излишней доброты это идет, что ли? Потом я, наверное, сибарит. Это не главное, конечно, но, если можно, я люблю понежиться. Просто стыдно признаться, как это было до Сердоболя. И еще… — Он запнулся, но продолжал вздохнув: — Еще я чувственный. А говорят, что это плохо. Так считается, что плохо.
Он ждал прощения, и она простила его даже за это, но очень вникая в смысл его слов. Сама Тамара не спешила к любовным радостям. Но не потому, что в душе ее недоставало жара. Может быть, как раз наоборот: рано начинают те, кому отпущено мало. Они инстинктивно спешат броситься в первый весенний разлив, предчувствуя, что река быстро войдет в берега. Тамара же продолжала вбирать в себя ручьи, которые неслись мимо нее со всех сторон. Все ей было интересно, во всем она хотела участвовать. Ее будущая любовь от этого не беднела: ведь ничто не живет само по себе, и богатые чувства не снисходят на ничтожных людей. Самоотверженность, благородство — все это зреет в нас задолго до того, как воплотится в видимую форму привязанности к другому человеку.
Да и сами мы любим или не любим людей еще и за те чувства, которые они в нас пробуждают. К тем, кто своей покорностью и неумным всепрощением делают нас деспотами, маленькими комнатными тиранами, мы питаем в конце концов особую ненависть и отвращение: ведь мы не можем не осуждать в себе эти чувства, а они помогают им развиваться!
Но зато для тех, ради которых надо тянуться и тянуться, которым мы отдаем с изумляющей нас самих щедростью все заветное и дорогое, — о, как благодарно бьются для них наши сердца! И есть за что: они делают, нас лучше.
Павел глядел на задумчивое склоненное Тамарино лицо.
«Любовь обладает не только силой притяжения: магнит, который держит, — подумал он. — Но главная ее задача, как посланницы самой жизни, заронить в человека бродило, и, только вызвав к действию дремлющие внутренние силы, она выполняет истинное свое назначение: дает силу жить в полную меру и поселяет надежду, что жизнь эта не пройдет бесплодно».
Если вдуматься, то ценность любви одного человека к другому как раз и измеряется величиной того нравственного толчка, который он вызывает.
Наше время требует большой энергии и бесстрашия мысли, а значит, на любовь ложатся дополнительные тяготы. Нам поневоле приходится судить ее строже, относиться к ней взыскательнее: делает ли она для нас то, что должна сделать как опора и источник мужества?
…Они не замечали, как наступало раннее звездное утро. Восток уже чуть подрумянивало, а пастушеская Венера продолжала гореть особым радостным блеском, и с нею на светлом небе еще целый хоровод подруг-звезд, чистых, как криничная вода.
В три часа становилось уже по-утреннему свежо. Небесная река света текла, как Млечный Путь, через весь небосклон. Хором пели соловьи. И то, как они сладко поют, делалось особенно явно, когда трезвым, будничным, деловым голосом кричал ранний работник — петух.
Тамара шла на вокзал, брала из камеры хранения свой чемоданчик-магнитофон и снова надолго уезжала из Сердоболя.
В одно из таких ранних утр, когда Павел, возвратившись домой, старался бесшумно вставить ключ в замочную скважину, в переднюю выглянула Черемухина. Она с явной укоризной придерживала на груди ночной халатик, и без того застегнутый у самого горла. И опять, как когда-то при встрече с Евой, приближаясь к чужой любви, Черемухина смотрела завистливо и печально.
— Вам с вечера все время звонила междугородная. Думаю, что жена.
— Спасибо, — потупившись, ответил Павел и на цыпочках прошел в свою комнату. Там он бессильно опустился на стул и несколько секунд смотрел в одну точку. Но потом встряхнул головой. Конечно, он помнил, что существуют Лариса, Виталик, семья, работа, и в то же время не мог ни на чем сосредоточиться. Волна высоко поднимала его над всеми заботами и перекидывала из вчерашнего дня в завтрашний. Он бросился в постель, улыбаясь своим воспоминаниям.
От ветра сама собой распахнулась рама, и в теплую наспанную комнату ворвался утренний воздух, сдобренный дымком, с криками петухов, в стрельчатых лучах яркого, еще не греющего солнца. Павел проснулся, как просыпается счастливый человек. Он брился, плескался у рукомойника, растирал полотенцем грудь и плечи, чувствуя крепость своего тела.
Так он мог прожить с зарядом радости неделю или полторы и только затем начинал томиться: что она сейчас делает? Где она? Как хорошо было бы знать о ней все, в каждую минуту жизни. Нет, он вовсе не хотел ограничивать ее свободу: он даже не ревновал ее ни к кому. Пусть она живет, мечтает, двигается, как ей вздумается. Он только хотел быть рядом.
Однажды им выпал праздник. Тамара приехала на три дня. Она показала ему командировку и прибавила:
— А знаешь, у нас в радиокомитете поговаривают о реорганизации: может быть, каждому корреспонденту назначат несколько районов, и он там будет жить постоянно.
— Там — значит здесь?
— Ну, ну, не сглазь.
В колхозе, куда ей нужно было поехать, у Павла тотчас нашлось дело. Он махнул рукой на то, как это может выглядеть в чужих глазах, и достал на сутки машину у директора кирпичного завода.
Машина была так стара, что, прежде чем тронуться, долго прогревалась, дрожа от озноба, кашляла, хрипела, как живое существо, и это наполняло Тамару особой нежностью к ней.
— Ее как-нибудь зовут? — спросила она у директора, который сам следил за выездом своего конька из гаража.
Директор развел руками:
— Увы, мой шофер начисто лишен технического сентиментализма.
Шофер оказался человеком разговорчивым. Сначала он уговаривал Тамару сесть рядом с ним на переднее сиденье, что увеличило бы для нее панораму обзора, а потом предложил то же самое Павлу, правда, с меньшей горячностью.
— Благодарю, впереди мне слишком жарко, — отозвался Павел не вполне вразумительно.
Они незаметно и крепко держались с Тамарой за руки, а вслух рассуждали безразличными голосами о том, что давно стоит сушь и как бы она не кончилась именно сегодня проливным дождем.
— Ну разве здесь дожди? — тотчас, оборачиваясь, вмешался шофер. — Вот был я однажды на Каховке, а там известно: начнется ливень, так дороги становятся непроезжими на неделю, две. Соображаете?