Глубынь-городок. Заноза — страница 50 из 79

«Организовать выступления, — подумал Павел, — не значит заготовить бумажки. Начинать надо было с отбора делегатов. На каждом колхозном собрании можно услышать гневные и страстные речи. Вот тогда-то и нужно было обратить внимание на выступавших, предложить им суммировать, собрать воедино свои и чужие претензии: Тогда люди ехали бы на выставку уже не только с личным мнением, а с наказом от целого колхоза. Только так повышается заинтересованность рядовых колхозников, они воочию убеждаются в широкой демократичности колхозного строя, а без этого не может быть и сдвигов».

— Нам тут трудно выступать после передовиков, — сказал немолодой человек, председатель-тридцатитысячник глубинного и очень слабого колхоза. Его щекастое лицо лежит на воротнике, поднятом до самых ушей, над лысеющим лбом невысокий хохолок. — Разве только плакаться о недостатках? Почему же наш колхоз стоит на точке замерзания? Я сам человек не сельского хозяйства, служил на железной дороге. Но стал присматриваться к другим: как работают? Грани между городом и деревней еще не стерты; подход должен быть ведь разный. А часть руководителей оторвалась от действительности, ведет себя в колхозе, как какие-то директора или управляющие, ни с кем не советуясь. И районным работникам надо перестроить свою работу: говорить о недостатках не на узких совещаниях, а в самих колхозах, на общих собраниях. Посмотрите хоть на наш райисполком. Это большой громоздкий аппарат, занимает двухэтажное здание. Много комнат, столов. Но это не на пользу дела: какое-то сверх-ЦСУ! Зашел я как-то к товарищу Гладилину: он тоже весь утопает в бумагах, щелкает на счетах. Сводки все прибавляются: сколько надоено, покрыто, сколько родилось телят, поросят. А если появляется в колхозе работник из района, то мелькнет, как метеор по небу. Зимой же вообще, как правило, никто не бывает, машина не добирается. Или происходит такая сценка: «Здравствуйте!» — «Здравствуйте». — «Как дела?» — «Плохо, уборку заваливаем». — «Ну, по сводке у тебя пока не так уж скверно». И уедет, успокоенный.

Синекаев, сидевший рядом с Павлом в боковой ложе, слегка нахмурился.

— Я продолжаю. Стоит ли тогда держать такой аппарат? А ведь его задача не только хозяйственная, но и воспитывать. Тут работы ой-ой. А у нас прямо начинают с накачки. Не лучше ли поговорить с людьми по душам? В докладе сказано, что вот лекции читают. Так что ж вы думаете, после хорошей лекции сейчас же все изменится? Это же длительный процесс — воспитание. Еще обида. Мало обращают внимания на глубинные колхозы. Кто поблизости от райцентра, тот и цемент и шифер получит вне очереди. А я пока доеду — мое другим отдали. Говорят: ты бы еще больше чухался! А ведь могли бы подождать, места не пролежит.

— Толковое выступление, — тихо сказал Павел Синекаеву.

Тот медленно посмотрел на него.

— Критикуют не словами, а делами. — И, все еще видя вопросительный взгляд Павла, слегка раздражаясь, пояснил: — Назвал фамилию секретаря райкома и радуется. Думает: герой, демократ. А в чем демократия? Вот на партийной конференции дадут по загривку члену бюро, все выложат, а при голосовании всего два голоса против: учти и работай, товарищ! Был здесь на прошлой конференции случай: навалились на прежнего секретаря — и в колхозах-то он не бывает и людей-то не знает… А пастух вдруг встает и говорит: «Не знаю, как у вас, а у нас секретарь три раза был. Целую ночь со мной скот пас. Все луга мы с ним обошли, осмотрели». Обидно стало за человека, вступился. Это душа!

— Но ведь вашего предшественника сняли?

Синекаев еще более сердито отозвался:

— Ну и что?

Он очень устал. Не часы, не дни, а уже вторая неделя постоянного нервного напряжения сказывалась. Правда, он сам любил эту бурю, острый стык вопросов и ответов, это массовое вдохновение, когда к нему приковывались взоры, а он ощущал в груди счастье быть нужным.

«Умри, мой стих, умри, как рядовой», — он готов повторить гордые жертвенные слова поэта. Хотя сам был не рядовым, но центром маленькой солнечной системы. Но он желал быть таким центром заслуженно.

— Взойдет человек на трибуну, встретят молча, в лицо не знают, а когда скажут, кто такой, — аплодисменты. Даже неприятно: чину аплодируют, а не человеку, — говорил он с некоторой даже брезгливостью.

И все-таки к концу выставки Синекаев начал выдыхаться. В перерывах он все чаще подходил за сценой к распахнутому окну и жадно ловил приоткрытым ртом воздух. Золотые пылинки инея кружились в остуженном воздухе. Окно выходило на глухой задний дворик с невысоким забором. Хорошо видна была отсюда снежная Гаребжа, будто серебряное блюдо, обрамленное темной чеканкой лесов. Снег под солнцем поражал своей первозданной белизной. Он был покрыт твердой коркой, как сопредельная планета, и каждый бугорок отбрасывал синие марсианские тени. Сияющие полосы санного следа перепоясывали равнину. Здесь вступал в свои права совсем другой мир: тишина, покой. Исчезало мельтешение многих лиц. Время останавливалось. Если б сердце могло, оно бы тоже примолкло на такую минуту.

— Новый год подходит. Трудный год. Хорошо! — оборачивался Синекаев с порозовевшими щеками к Павлу.

21

Во второй половине декабря ударил сильный мороз. Деревья звенели от стужи, как натянутые струны. Пурга сдирала лоскутья желтой шелушащейся кожи с сосен, а березы были, как поставленные стоймя снежные тропинки в черных следах птичьих и звериных лап.

Снег сыпал сверху, но пурга не давала ему долетать до земли. Вокруг каждого ствола крутились смерчи: опоясывали, обвивались спиралью, разматывались ниткой и запахивали покрывало. Казалось, что иная молоденькая березка или сосенка не выдержит, упадет от головокружения!

За окном мир плыл. В белой метельной пене качались шары фонарей. Черноногая ель, выставленная в центре города уже для Нового года, но еще не украшенная, лесная, спущенными рукавами отмахивалась от полчищ злых мух. А те все-таки жалили и жалили в каждую ветку, в каждую иглу, в каждый сучок, похожий на обломленный мизинец…

Неделя эта была полна у Павла бурной деятельностью.

Начались морозы, и в городе не хватило топлива. Выключили свет, остановились фабрики. Барабанов лежал в температуре с ангиной, а Синекаев, только что вернувшись из дальнего конца района, отрезанный на несколько дней от Сердоболя заносами (машину его выволакивал трактор), вызвав растерянного Гладилина, наорал на него, не стесняясь ничьим присутствием.

Тот только обиженно разводил руками: заготовлять торф невозможно; железная дорога не подвезла угля; запрос послан. Никто бы не смог сделать большего.

— Ну, смотри, — бешено выдохнул Синекаев. — Будем делать без тебя. Чтоб рабочие неделю сидели без зарплаты, без работы? Чтоб не нашлось никакого выхода?!

Он обвел глазами всех членов спешно созванного бюро и остановился на Павле:

— Товарищ Теплов, райком поручает тебе.

Потом Павел сознавался, что больше всего ему хотелось отказаться: боялся, что ничего не получится. Но времени на размышление не оставалось. Он сказал: «Есть!» — и вышел из райкома.

После ночной метели наступила тишина. Она была резкая, как стекло. Еще издали на пустынной улице он услышал скрежет салазок и, поравнявшись, узнал своего старого знакомца из МТС. Парень впрягся в самодельную кошеву, доверху груженную черными ледышками.

— На самоснабжение переходим! — сказал он, поздоровавшись. — С лета торф накопали, а вывезти не вывезли. Конечно, морозом прихватило, но в печку сгодится. А как же будет с городом, Павел Владимирович?

— Значит, все-таки можно добыть торф? — пробормотал Павел. — И много его там?

— Если возить, то дня на два работы, а если еще копать, так его полно. Зависит, конечно, и от того, какой транспорт и сколько народу.

— Народу у нас целый Сердоболь.

— А что? — загораясь, подхватил парень. — Конечно же, все пойдем грузить! Подавайте команду.

Павел взял его за руку, весь во власти осенившей его мысли.

— А ну, идем в редакцию, — сказал он. — Мобилизую тебя вместе с твоими салазками.

Через четверть часа мерзлый торф дымил в редакционном кабинете. Павел, не снимая пальто, то и дело дыша в ладони, писал воззвание к городу Сердоболю. Его доброхотный помощник сбегал за наборщиками, разыскал корректора — никого не оказалось на месте: газета должна была выйти только через два дня. Собрались встревоженные, поеживаясь, не очень охотно.

— Но, Павел Владимирович, — сказал эмтээсовец, — дорогу-то завьюжило. На салазках не перетаскаешь, а машины не пройдут.

Тот отозвался:

— Гусеничные тракторы пустим. — А Синекаеву в телефонную трубку сказал: — Придется возить торф, другого выхода пока нет, Кирилл Андреевич.

— Ну что ж, вози. Я же сказал: райком поручает тебе.

— Газета выходит сегодня, — объявил Павел собравшимся сотрудникам. — Никаких отделов сельского хозяйства и международной жизни. Только одна задача. И помните: до вечера газету должны прочитать все.

Парню из МТС и Ване Соловьеву он сказал:

— Бросьте клич рабселькорам: сбор сегодня в редакции в шесть вечера. А завтра с утра мы должны уже вывести людей в поле. Понятно?

Добравшись на первом тракторе до торфяника, Павел вздрогнул от лютой стужи. Позади лежала Гаребжа. Как всегда на реке, даже в безветренную погоду, какие-то особо свирепые воздушные токи пронизывали насквозь и сковывали дыхание.

— Без полушубков тут не работа, — проворчал тракторист и добавил: — Теперь куда, товарищ редактор? К МТС сворачивать?

Но Павел соскочил, махнул рукой:

— Дойду сам. Начинай трамбовать дорогу.

Из жарко топящейся диспетчерской Павел позвонил на дом Барабанову.

— Мне Владимира Яковлевича на минутку, — сказал он таким взбудораженным и расстроенным тоном, что Римма, поспорив немного с мужем, передала ему все же трубку.

Раздался натужный хрип:

— Ну?

— Владимир Яковлевич! — закричал Павел, как будто говорил с глухим. — Где достать полушубки? Полушубки и валенки. Людей надо одеть. — Он стал торопливо объяснять.