— Тебе хорошо сейчас?
— Тихо. Такой мир кругом. Я мог бы сказать, как Фауст: остановись, мгновение…
— Оно самое прекрасною?
— Да. И это. И перед этим. И после. Все, что с тобой…
Глаза его были уже закрыты, рука тяжелела на ее груди. Тамара не шевелилась, ее голые плечи зябли, но ситцевая рубашка, теплая от его ладони, согревала. Сердце ее тоже лежало под его ладонью и стучало тихо, чтобы не разбудить.
Падал дождь с неба: струями, нитями, каплями… Одно беспризорное тополиное семечко влетело еще днем и теперь чутко вздрагивало от малейшего дуновения, перепархивало с места на место, наивно ища пристанища, чтобы пустить корни: на столе, на стульях, на полу…
Тамара следила за ним с перехваченным горлом. Уснувший Павел дышал рядом с ней шумно, иногда посапывал; тогда она притрагивалась к его шее губами или касалась ладонью раскрытой груди, и он бессознательно отвечал на это прикосновение тем, что сам благодарно прижимался к ней на одно только мгновение — потом тело его вновь обмякало, прогнанное сновидение переставало мучить и дыхание выравнивалось.
Тамара смотрела на его сомкнутые веки, такие тяжелые сейчас, на губы, безвольно приоткрывшиеся во сне; ее вдруг потрясли узкие серебряные стрелы седины, не видные днем, на висках и затылке; захотелось обхватить его голову, тесно прижать к себе, защищая собственным телом не только от огорчений, но и от течения времени. Страстная волна самопожертвования, поднявшаяся из самой глубины ее существа, хотя она не шелохнулась, передалась спящему. Не проснувшись окончательно, он потянулся к ней тоже во внезапном порыве.
Павел снова заснул с губами у ее губ. Тамара зажмурилась: так близко придвинулось к ней его лицо; похолодевшая рука была закинута за ее шею. Они были так близки сейчас, как только могут быть близки два человеческих существа на этой бешено мчавшейся планете с ее неистощимым зарядом животворной энергии в каждом комке почвы и в каждом живом дыхании, которое да хвалит свое существование! Два тополиных семечка — они доверчиво спали на ее широкой груди, занимая ничтожно малое место во вселенной вместе со своим узким кожаным диваном, но щедро одаривали ее неистребимой верой в добро посреди всех смертоносных частиц атомной пыли. Потому что силы созидания все равно сильнее сил смерти!
…Уличный фонарь светил прямо в лицо: звезда, зажженная только для них одних.
— Почему тушат свет, когда ложатся в постель вот так, как мы? — спросила Тамара на следующий вечер, задумчиво ловя ресницами длинные лучи.
— Должно быть, от неловкости друг перед другом. Днем часто бывает стыдно того, что случается ночью.
— Меня ты тоже станешь стыдиться?
— Нет, родная.
— Почему же?
— Потому что я тебя люблю.
Он ее обнял, но она слегка отстранилась, показывая, что разговор не кончен.
— Но, значит, бывает… — Тамара поискала другого слова, не нашла и с запинкой повторила, — значит, бывает любовь и без… любви?
Он пристыженно спрятал глаза.
— Зачем же… тогда? — страшно просто спросила она.
Вместо ответа он крепко прижал ее к себе, как защиту против всего дурного в себе самом.
— Ты знаешь мою жизнь, — покаянно прошептал он. — Но я все больше приходил к выводу, что близость не цель. Я ждал: что же во мне самом откликнется? Иногда после объятий я чувствовал пустоту… И, наоборот, кажется, утихает пыл, а она все ближе, все родней. Я без нее уже не представляю жизни.
Тамара лежала не шевелясь, следя за тем, как короткая июньская ночь светлела вокруг фонаря.
— Ты говоришь про Ларису? — сказала она скорее утвердительно.
— Нет. — Он был грустен. — К Ларисе у меня как будто какая-то веревочка развязалась: то держала, а то отпустила вдруг.
— Ах, — с неожиданной силой воскликнула Тамара, — иногда я ненавижу тебя! Нет, не тебя, а вообще. В женщине есть, наверно, такая извечная вражда к мужчине, как и любовь к нему.
— Но, Тома, за что? — растерянно и обескураженно воскликнул Павел.
— За все. За то, что вот тебе сейчас хорошо и ничего больше не надо.
— А тебе плохо?
— Мне плохо.
— Почему?
— Не знаю. — Она посмотрела на него беспомощно. — Может, потому, что ты уже не любишь Ларису. Или оттого, что все-таки любил ее. — Непоследовательно, с ревнивым любопытством она добавила: — Значит, раньше с другими…
— Не было никакого раньше, — твердо ответил Павел. — Есть ты.
Она глубоко вздохнула и кивнула успокоенно. У нее были прямые волосы; когда она наклоняла голову, казалось, что лились темные струи.
— А все-таки один раз ты уже от меня отрекся. Помнишь, в вагоне? Когда меня прогоняла проводница.
— Так это была ты?! — проговорил Павел, заливаясь румянцем.
Она погладила его по щеке.
— Не очень-то ты был храбр тогда, мой заяц!
Первой заснула Тамара. Павел берег ее сон, разглядывая в колеблющемся свете фонаря повзрослевшее лицо. Он думал о том, что одно из главных условий настоящей любви нашего века — одинаково думать и вместе делать общее дело — дается не всем. Когда молодые люди встречаются где-нибудь на дорогах к целине — это закономерная встреча; им есть за что любить и уважать друг друга.
Да, мы уже не можем быть счастливы только инстинктами. Любовь наперекор всему и даже собственным склонностям не приносит в наше время долгой радости, если и случается.
Не в этом ли была злосчастность встречи Павла с Ларисой? Она не могла произойти раньше; живя фронтовой бурной жизнью, Павел бы просто не заметил Ларисы. Ее идеал тихой заводи был бесконечно далек ему тогда. Но вот напряжение военных лет спало. Товарищи только и толковали, что о своих женах, детях, домах. Мечты заразительны; двадцатидвухлетний Павел заслушивался, как мальчишка, с открытым ртом. И именно тут он, встретив Ларису, оступился, как оступаются в болото, а дальше оно уже начинает держать крепко своими травами. Он жил так целые годы, прежде чем Сердоболь исцелил его, вернув чувство времени.
Только в Сердоболе, снова ощущая себя на своем месте, он мог найти Тамару, но не раньше и не позже, потому что Тамара, как и Лариса, — две стороны его натуры, две возможные дороги в его судьбе. Но что такое человеческая судьба, как не проявление нашей воли и характера среди инертной массы возможностей, которые нам предлагает жизнь?
Ничто не приходит ни раньше, ни позже срока, а только тогда, когда становится насущной потребностью. Строго говоря, Тамара не была привлекательнее Ларисы: она стала нужнее Павлу, и в этом суть. Тысячи Тамар проходили мимо него за эти годы; он даже не вел глазом в их сторону, пока не явилась эта, единственная. Явилась тогда, когда он уже подсознательно ждал ее. Люди, которых мы любим, — вехи на нашем пути. Поэтому прежде всего нечего пенять на счастье: ах, обошло стороной! Оно приходит без зова, но только в том случае, если мы сами живем в полную меру сил.
Тамара часто спрашивала: «О чем ты думаешь?» Он отвечал: «Ни о чем». Но это была неправда. Наше время требует тренированной мысли, способности размышлять постоянно.
Летал уже где-то металлический шарик спутника, продрогший или, наоборот, может быть, согревшийся в космосе, — любопытный глазок Земли!
«А мы? Не слишком ли мы часто обращаемся только к чувствам людей? — думал дальше Павел. — Вот и в нашей районной газете пропаганда строится на призывах. Значение слов притупляется поневоле. Но к уму, к логике читателей мы обращаемся редко. А ведь наше советское общество, каждый его день требуют своего осмысления. Человек должен ясно видеть собственное место в общем потоке…»
Павел спохватывался при утреннем свете. Но мысли не утомляли, а освежали его. Он уносился далеко от Тамары, не расставаясь с ней.
И вдруг он начинал улыбаться, глаза его светлели. Он смотрел на заспанную Тамару, чему-то радуясь:
— У тебя в ухе солнце, как зайчики под березами.
Потом придвигался близко, так, что они почти касались ресницами, и спрашивал:
— Ты красивая? А может быть, ты некрасивая?
На его коже тоже сейчас видны были все морщинки и бугорки после бритья.
— Я красивая. Успокойся.
Иногда посредине разговора его охватывало странное, но совершенно отчетливое желание обхватить ее колени руками и прижаться к ним лицом. Должно быть, это было то же чувство, которое переполняет преданного пса, когда он добровольно подставляет голову под локоть.
…Так день за днем отступали у обоих эгоизм, кокетство, ревность — все эти шумные и бестолковые чувства, которые взбадривают и заставляют искриться любовь. Но, потеряв их, она делается только еще богаче. Она уже не нуждается в защите самолюбия: ей не перед кем хвалиться самопожертвованием. Она отдает все, что имеет, и верит, что получает столько же: ей некогда считать выручку!
«Может быть, и в самом деле, — думал растроганный Павел, — любовь — это тот заряд мужества, который мы черпаем друг в друге, чтобы жить дальше?»
Пока не разомкнулись объятия, к людям приходит желанное успокоение. Мир становится тогда маленьким? Нет, в нем горит свое солнце…
— А может, это только страсть?
Голос звучит почти жалобно. Часто мы говорим «люблю» и не очень верим в это, зная, что сумеем свернуть на запасный путь, если понадобится. Но все-таки в глубине души каждый чувствует, что существует и другая любовь, к которой нельзя подготовиться заранее. И, хотя стыдно сознаться в этом вслух, мы потихоньку надеемся, что она нас минует: куда нам усадить ее? Чем встретить?
Когда же она только наклоняется над нами, сразу заслоняя полсвета, мы твердим друг другу испуганно и почти безнадежно:
— Может, это только страсть? Может, мы разъедемся и все пройдет?
Но Павел и Тамара отвечали друг другу:
— Поздно. Надо было разбегаться за полгода до того, как встретились.
И вдруг Павел восклицал с горечью:
— Нужен ли я буду тебе такой, как я есть?
— Может быть, и не нужен, — покорно отзывалась она, чувствуя в то же время, как непроизвольным движением тянется к нему.