Она вдруг заплакала и стала рвать бумажку на мелкие клочки.
Когда опять дважды с сухим щелканьем детского пистолетика повернулся в двери ключ, она уже немного отдохнула от первого приступа горя; повернула голову к Володьке, увидела, что он в плаще, вспомнила о поездке и торопливо поднялась. Они спустились по лестнице, сели в машину — все это без одного слова. Единственно, что он мог сделать в пути, — это время от времени за широкой спиной шофера брать ее холодную руку. Тамара не отзывалась на пожатие, безучастно смотрела в сторону, но когда он выпускал ее пальцы, сама искала его руки.
Так они ехали не меньше часа, когда показался железнодорожный переезд. Соскучившийся шофер, заинтригованный долгим молчанием за своей спиной, полуобернулся, меряя их быстрым и любопытным взглядом, и небрежно сказал, указывая на молодой яблоневый сад вдоль полотна:
— А принялись саженцы, Владимир Яковлевич!
Сад был детищем Барабанова, он добился, чтобы его посадили, когда только пришел в район.
— Да, пожалуй, — отозвался сейчас Барабанов с полной безучастностью.
То, что увидел шофер, разочаровало его. Оба седока были не близко друг к другу; женщина откинула голову и, кажется, даже дремала, хотя глаза ее были открыты. Председатель райисполкома тоже сосредоточенно думал о чем-то своем, не обращая на нее внимания. А как были сомкнуты руки на коленях, шофер не мог видеть.
— Вот что, — сказал вдруг Барабанов, — рули к сельпо.
Это была тесная лавка с запахами лежалого штапеля и проскипидаренных полов. Несколько пыльных стаканов мутного стекла и брусы стирального мыла украшали ее полку. Вперемешку сюда сваливали в разное время штуки материи, спички, гвозди, соль. Не находящая спроса пирамидка крабовых консервов ютилась возле единственной бутылки шампанского с солидным стажем ожидания. И когда именно это спросил сейчас предрайисполкома, продавец потянулся и подал ее с чувством радостного изумления.
Выехав за деревню, Барабанов снова остановил машину, и они втроем распили вино, наливая поочередно в единственный стакан шофера с прилипшими ко дну крошками табака.
— Жажда, — неопределенно пояснил Барабанов и скомандовал: — А теперь сворачивай в лес.
Когда они вышли из машины и вдвоем вошли под густую пахучую сень (шофер поехал в объезд), Володька снова взял Тамару за руку.
— Ну, рассказывай. Да поскорей, пока не дошли до деревни.
Она покорно кивнула. Это был ее брат, ей незачем было больше от него таиться. Она рассказывала целый день, пока они ездили из сельсовета в сельсовет, в те короткие минуты, когда оставались одни. Потом замолкала на полуслове и снова спустя час возобновляла рассказ. Володька сердито хмыкал и огорченно вздыхал, сбоку глядя на нее.
В полдень, по дороге в лесничество, стало темно, как при затмении солнца: тучи, слой за слоем, настилали небо. И только настегав свое одеяло до конца, они прорвались. Сразу развиднелось. Белые полосы короткого ливня освежили воздух. Гремя о железную крышу дома лесника, деревянно стукаясь о стволы, дождь заиграл, засвистал в маленькие дудочки — и ему откликнулись синицы. Сиреневый куст возле крыльца шевелил ушами, отмахиваясь от поющих капель. Выкинув излишек, тучи снова сомкнулись и поплыли дальше, заметно поредев. А вокруг раздавалось равномерное падение маятников; лес превратился в безлюдную часовую мастерскую; словно в самом деле в полдень все ушли на обед: «Дзин-ток, дзин-ток». И один торопливый маленький пришепетывающий часовой механизм, еще не побывавший в починке: «Клюк-паш-ш… клюк-паш-ш… паш-ш-ш…» А потом отдельно, совсем молодо, звонко и озорно: «Клюк!»
В лесничестве им поставили самовар; на плите зашипела яичница. Это был уютный, вместительный дом, разделенный перегородкой. За полотняными портьерами в боковушке — спальня. Пышные, высокие постели волочили по полу расписные юбки подзоров. В горнице пол был устлан домоткаными половиками. Беленые печи и стены встречали гостей опрятным сухим запахом, а за тремя окнами в кружевных занавесях зеленой стеной стоял лес.
Потом, когда Володька уже азартно договаривался с лесником о каких-то бревнах, Тамара вышла на крыльцо и долго следила за каплей-домоседкой: она так плотно прилепилась к сиреневому кусту, к одной из его малых веточек, что висела и не падала уже минут десять. Она была серая или белая, но без малейшей примеси голубого. Как зажженная днем электрическая лампа, сама светилась, не освещая ничего. Ее прикрывал лопоухий лист; устав к вечеру, он все-таки продолжал нести великодушную службу дворового пса: заслонять и оберегать маленьких.
В Сердоболь вернулись затемно. Володька отомкнул пустой кабинет и щелкнул выключателем. Тамара заморгала. Они сели друг против друга.
— Ну вот, — сказал Барабанов, — давай теперь рассуждать логически. Каждый человек в жизни стремится к тому, чтобы ему было хорошо. Хорошо для себя и для других. Оставь пока Синекаева, просто подумай: могла бы ты хорошо прожить с Тепловым? А ему стало бы лучше? Ну? Вникни.
— Может быть, и нет, — мрачно отозвалась Тамара. — Не знаю. Но плохо с ним — лучше, чем хорошо с другими. Можешь ты это понять?
— Н-да… Это потому, что ты его любишь? — полувопросительно уронил Барабанов. Во всем его виде так и сквозила не то беспомощность, не то уважение перед фатумом.
— Ах нет! — Тамара сделалась косноязычной, ее била лихорадка. — Не только потому. При чем здесь любовь! — Она знакомым мальчишеским жестом отстранила от себя это слово. — Пойми, Володька!
Ее кулак рассерженно стучит перед самым его носом. Она хватает его за обшлаг френча, словно хочет движением передать то, что не ложится в слова, как бывало во времена их школьных споров. И он тоже придвигается к ней с мучительным желанием понять. Постигнуть ее мысли.
— Любовь — да. Пусть и любовь. Но не только из-за любви: он стоит сам по себе! А другой не стоит, хотя бы я его тысячу раз любила, обожала, боготворила…
— Думаешь, стоит? — засомневался Володька. — Он-то?
И тут она увяла, испуганно спросив, как у старшего:
— А ты думаешь… нет?
— Я ничего не знаю этого! — закричал Барабанов. — Ты всегда была для меня слишком мудреной, Томка! Но я не хочу, чтобы тебя обижали. Если б я мог, я бы хотел быть даже не мужем твоим, а отцом: я бы никому не позволил тебя трогать!
— Знаю, — опуская голову, сказала она. — Я все знаю, Володя. Спасибо.
— Вот что, — добавила она погодя. — Тогда мне только умереть.
— Чего еще?
— Нет, тогда мне, правда, только умереть, если он не стоил. Мне не жалко, что он меня бросил — как это говорят, — и мы не будем вместе. Это все можно. Может, он меня любил мало или разлюбил. Так бывает. Это не потому, что он плохой; просто, наверно, я не такая. Но вот если он не стоил…
— А как ты это узнаешь?
— Не знаю. Теперь, наверно, никак.
— Ну, вот что. — В Володьке проснулась решимость. Он протянул руку к телефону.
— Не смей! — Тамара сорвалась с места и отламывала его пальцы. — Я не хочу! Ненавижу его!
— А я говорю, вам надо встретиться. Как ты так можешь? Ну не буду, не буду. Томка, сядь. Эх, дура же ты!
— Пусть. А тебе что?
— Ладно, оставим до завтра. Ночевать пойдешь ко мне; сейчас предупредим Римму. И не беспокойся, никто тебя теребить не будет.
Утром Барабанов позвонил Павлу. Тот на рассвете вернулся в Сердоболь и только сейчас прочел письмо Тамары. Он узнал также, что с ней говорил Синекаев. Все эти недели Павел не хотел и боялся отдыхать — тогда он почувствовал бы себя, как река, у которой обнажилось дно: ее можно перейти вброд.
И как раз в это время на него посыпались благодеяния! Когда ему это было нужно меньше всего. Его куда-то выбрали, где-то отметили. Большую проблемную статью о торфе и «малой технике» напечатали в центральной газете. То, о чем он мечтал напряженно и долго, сбылось, а ему это не только не было нужно, он бы с удовольствием отмахнулся от всего.
Но у нас есть какие-то обязательства и перед своими мечтами. Мы должны радоваться, когда они сбываются в конце концов! Хотя бы во имя уважения к самим себе, во имя простой справедливости. И вот Павел держал в руках несколько номеров газеты — в каждой дважды повторялось его имя: в оглавлении и на третьей полосе, выше заглавия, набранное солидными буквами, четким шрифтом, — и радовался такой вымученной, бледной радостью, что ему стало жалко самого себя.
Барабанов говорил с ним холодно. Да, Тамара здесь, и им необходимо увидеться. Нет, с вечерним поездом она уже уезжает. А сейчас спит. Итак, после обеда. Если его не затруднит пройти километра два в сторону от Сердоболя.
Володька сам привел Тамару. Это было обширное поле, отведенное под кукурузу; часть ее уже сняли, а остальные стебли с белыми листьями, чуть прихваченными утренником, еще стояли. Вдали шла цепочка кленов к ближней деревне. Струйки ручья, впадающего в Гаребжу, неслышно бормотали под кряжистым стволом мостика. Он задубенел от превратностей жизни и по-своему, по-деревянному, очень постарел: когда вступаешь на него, чувствуется крепость железа. Кусты ракитника по обоим берегам почти смыкаются над ручьем. Но дно его чисто, песчано. Вода шелестит: «Ну пусть… ну пусть…»
Тамара пошла одна навстречу Павлу.
Володька постоял, посмотрел ей вслед и неохотно повернул обратно. Нет, не симпатизирует он этому Теплову, — сейчас меньше, чем когда-либо. И не верит в его любовь. А что бы делал он сам, интересно, на его месте? Если б даже он и почувствовал что-нибудь серьезное, разве не получилось бы так, что ему тоже было бы трудно вырваться из течения обычной жизни, привычных понятий: собственная любовь показалась бы ему неправдоподобной, он стеснялся бы ее перед другими? Чтобы любить, надо тоже быть личностью. Ну вот, залез в высокие материи. Слава богу, с ним ничего подобного еще не случилось пока что!
— Произошло недоразумение, — сказал Павел, протягивая руку.
Тамара пристально посмотрела на него; ей вдруг показалось, что он крест-накрест перемотан бинтами.