Глубынь-городок. Заноза — страница 78 из 79

Но в Москве зима обрушилась стаей голодных снежных пчел. И хотя все знали, что снег этот нестоек, жизни ему, может, только до утра, — он все-таки завладел сейчас городом.

— С каких это пор в Москве на Октябрь идет снег? — повторил Следнев, оборачиваясь, и не дождался ответа.

Павел сидел боком у стола, механическим движением вычерчивая пальцем невидимые квадраты. Следнев, не торопясь, критически оглядел его; еще несколько лет назад Павел был очень красив, сейчас заметно тяжелеет. Сколько ему лет? Да, пожалуй, через год-два сравняется сорок. Павлику Теплову сорок лет!

— Вот что, — сказал Следнев с грубоватой лаской, — рассказывай все по порядку, черт!

Павел как бы очнулся и посмотрел на него уже иным, не омертвевшим, а полным живых воспоминаний взглядом; казалось, он жил в прошлом так же естественно, как если б это и было его законным обиталищем, возвращаясь оттуда только временами, как в сны.

— Хорошо. Расскажу, — просто согласился он. — Только ведь это надо с самого начала: как я приехал в тот город и как жил там.

Следнев сделал рукой легкое разрешающее движение: ночь принадлежала им вся, вплоть до белого рассвета.

У воспоминаний своя дорога. Они поднимаются, как волны, и первые — невысокие, работящие, проложившие путь ветру, — вскоре заслоняются одним-единственным девятым валом. Большую волну видно издали; она подходит так медленно, так плавно, покачиваясь темным горбом, и только у самого берега перед камнями, как бы чуя преграду, напружинивается, вспухает — гребень ее, увенчанный белой короной, становится острее лезвия. Она приподнимается на цыпочки; ее шипение похоже на шипение летящего снаряда и предшествует тому пушечному удару, который она обрушит на вас. Нет, ничего не забывается. Ничего не проходит мимо. Пусть, откатываясь, волна памяти дает передышку, становится ненадолго гладкой, похожей на бледно-зеленый мрамор: ее мыльная пена прорезана ветвистыми молниями!

Павел сидел выпрямившись, блестящий взгляд его был вперен в пустоту.

— Спрашиваешь, какая она, Тамара? Не знаю. Худощавая смуглая девушка с сердитыми глазами. В ней было много детского, а голос звучал испытующе. Такой она казалась вначале. Но ведь человека видишь неодинаковыми глазами в разное время… Слушай, — вдруг растерянно произнес Павел, переводя пристальный, невидящий взгляд на своего друга. — Да ты знаешь, что такое любовь? И может быть так, что человек живет, сходится с женщинами, женится, имеет ребенка — и вдруг в тридцать пять лет начинается для него любовь? Слушай…

Следнев не успел ни ответить, ни даже задуматься, потому что Павел все глубже и глубже погружался в свои воспоминания и сам забыл о своем вопросе.

— Я помню каждую минуту, которую провел с ней, наши встречи можно было сосчитать по пальцам — и все-таки, когда я закрываю глаза, мне они кажутся сейчас каким-то единым куском: одним днем и одной сияющей ночью. Это было настоящее счастье! Ведь счастье и есть, когда ни о чем не думаешь — плохо это или хорошо. Когда теряешь всякие расчеты.

Когда я поцеловал ее однажды, она сказала: «Вы не подумаете обо мне ничего плохого?» Я неловко обнял ее, руки у меня стали неповоротливыми, как у семнадцатилетнего подростка. Как мне хотелось схватить ее на руки и пронести по всему городу! И я страдал оттого, что не смею этого сделать. Я приникал к ней с чувством, которое не находило слов, и ощущал на своей щеке ее горячее дыхание. Но знаешь, что меня долго удерживало? Может быть, ты подумаешь, что я сумасшедший или дурак, — ну все равно. Я думал о нашем ребенке, которого уже, наверно, никогда не будет, но который мог бы родиться. Я слишком ясно представлял, как в его метрике, там, где должно стоять мое имя, сделают прочерк. Как ее назовут матерью-одиночкой; она будет иметь право на получение пятидесяти рублей государственного пособия, а я… я не буду иметь права жить возле моего ребенка и заботиться о нем. О черт! Ну, ты можешь сказать: у тебя уже есть семья, у тебя есть долг. Ну, есть, есть! И снимите с меня за это голову!

— Слушай, брат, давай-ка без истерики, — сказал не очень громко Константин Матвеевич.

Павел рассеянно потер лоб:

— Да, да. Прости. Видишь ли, я…

— Натерпелся, — просто сказал Следнев и усмехнулся своей обычной, чуть с горчиной, улыбкой. Глаза его при этом оставались сосредоточенными и серьезными.

Ночь разгоралась над ними, будто ее раздували черные мехи. Однако от выпавшего снега улица уже не казалась такой темной. Пешеходов не было, ветер стих. Сейчас стало видно, каким слабеньким и недолговечным был этот первый снежок. Землю он почти не прикрывал, только крыши. Смутно виделся угол соседнего дома: на нем уже висели гроздья флагов, как нахмуренные брови. Вечером на фронтоне зажгутся электрические буквы: «Октябрь». Рассвет должен был начаться только в седьмом часу, дымной багровой полосой у горизонта. Но, не уступая ему, темнота и сама светилась сейчас странным лиловатым мерцанием. В северной стороне неба на очистившемся горизонте горели маленькие упрямые звезды — не мигая, не переливаясь, как разбросанная горсть зерен.

Земля летит с головокружительной быстротой, но мы летим вместе с ней и не замечаем движения. Вот так же, когда живешь рядом, видишься всякий день, некогда думать о всем значении любви для твоей жизни.

— Слыхал, Константин Матвеевич, есть такая частушка:

Я по жердочке шла,

А другая гнется.

С милым лето прожила —

Больше не придется.

Она однажды спела мне и прикусила губы, — она жалела меня! Потом, в конце второго лета, когда все обрушилось на нашу голову, как железная крыша, я ходил и бормотал все время эту частушку. Не мог от нее отделаться. Мне казалось, что я сам стал как гремучий железный лист: меня гнули, формовали… а я не смог, не сумел… Ну да все равно!

— Ты уехал оттуда?

— Да. Но не тогда. Позже. И, вот видишь, работаю здесь. Большая газета, хорошая. Все, что нужно человеку.

— Худовато живешь, лейтенант, — снова повторил Следнев.

— Вот и она так говорила.

— Что плохо живешь?

— Нет. Лейтенантом называла. Лейтенант мушкетеров д’Артаньян…

— Черт возьми! — вскричал Следнев, с силой ударив по колену. — Но почему же ты еще раз не поговорил с ней? Почему?..

— Значит, так и живешь, — машинально повторил Следнев после долгого молчания.

— Так и живу, — беззвучно отозвался тот.

Да, брат. — Константин Матвеевич, видимо, затруднялся в оценке всего слышанного. Внезапно он спросил: — Может, лучше, если б совсем этого не было? — Слабая надежда прозвучала в его голосе.

— Зачем тогда и жить? — ответил ему Павел просто.

Грудь его стала суха, пуста, как смятый бумажный лист. Где-то далеко проплыл Сердоболь: солнце по гребням гор. Неужели он мячиком прокатился по его улицам? Ходил, умилялся, пил его воду, ел его хлеб, но не смог за него побороться… А взрытый бомбами и плугами район так щедро, доверчиво открывал ему себя! Для него, Павла, ничего не жалели. Город, потеснившись, дал ему четырнадцать метров жилья. Резкий, грубый, несправедливый Синекаев, руки которого были с детства в мозолях, не скупился на рукопожатия. Барабанов, похожий на школьника-футболиста, негодуя, но еще веря, привел к нему свою сестру Тамару. «А ведь жизнь-то для героев!» — сказал Покрывайло, уныло кося глаза. «Жизнь для героев. Для героев», — застучало в висках у Павла. Это значит: для Гвоздева, для Глеба, для Евы, для Тамары. Что с тобой произошло, лейтенант Теплов?

Ему захотелось поднять ладонь и провести ею по глазам. Но он не шевелился. Он почти знал, что Следнев сейчас повернется и уйдет. Он сделает это молча или все-таки вскользь, торопливо «поручается», бросит из жалости как подачку на прощание: «Бывай».

— И знаешь? — сказал вдруг Павел Следневу. — Иногда мне хочется послать все к черту и самого себя тоже! И в отпуск, в командировку или еще как поехать к ней туда, такая у меня тоска! А если я поеду… это ведь уже все… если только не поздно…

Он поднялся, неровно дыша, глядя в сторону и как-то странно, не то жалостливо, не то мечтательно, разведя руками, подошел к окну. По дороге он, не видя, толкнул стул. Даже в этот момент у него было все то же двойственное выражение лица: удрученное, ожесточившееся, требующее ответа или приговора и — неожиданно счастливое, словно незагашенный отблеск тех дней все еще продолжал освещать его существо наперекор всему.

«Если бы этого не было, то зачем тогда и жить!» — прозвучало в ушах Константина Матвеевича с колокольной силой. Он смотрел несколько секунд на широкую спину, обтянутую серым пиджаком, на черноволосый затылок своего друга и с той беспощадностью, которая бывает только в большие минуты, понимал, что он сейчас не снисходительный слушатель, не безупречный судья, а живой участник хлынувшей на него, как ливень, чужой драмы. Главное же, ему надо было решить свое собственное отношение к Павлу.

Их дружба прошла закалку огнем. Это была боевая дружба двух товарищей по оружию. Но была ли она вместе с тем привязанностью или связью сердец? Как ни кажутся нам эти слова напыщенными, но они ведь существуют! А Константин Матвеевич очень хорошо чувствовал сейчас свое сердце; оно стучало не совсем ровно. Он был полон тем коротким душевным перенапряжением, когда, как при вспышке огня, видишь всего себя на несколько лет назад и на несколько лет вперед.

И вот он, Следнев, обремененный делами огромной стройки, за которую отвечает перед партией, отягощенный и своей собственной жизнью в придачу, с ее неизвестными никому радостями и печалями, — он должен сейчас решить вопрос: друг ли ему тот человек у окна?

Друг или просто приятель, просто спутник по части пути, просто добрый малый, с которым выпьешь от души при случае стаканчик водки?

Если приятель — что ж, тогда он посетует: «Как же ты так, брат? И угораздило же тебя!», а утром уедет в санаторий, который указан в путевке. И весь месяц будет отдыхать без особых угрызений совести.