Глухая пора листопада — страница 47 из 108

С недавнего времени, беря газеты, Сергей Петрович утыкался в отдел “Заграничные известия”. Не мимолетно и мечтательно, как в ялике, когда плыл с Нилом Сизовым к Лоцманскому острову, а с пристальной настойчивостью Дегаев думал об иных берегах, переносясь в те огромные города, где стеклянно-стальные сооружения в двадцать этажей, где в гаванях сумеречно от пароходных дымов, где двери Кастель-гарден распахиваются перед иммигрантами.

В Америке он обретет свободу. Но прежде надо обрести право на Америку. Он боится пролития крови, он обязался пролить кровь. На пути в Швейцарию предчувствие беды кошачьей лапой царапнуло душу. Гипнотизеры глядят на жертву пристально, а у Тихомирова – нистагм. Так, что ли, называется эта болезнь? У Тихомирова толчками движутся глазные яблоки. И все ж в Морнэ ты сник, как под жутким гипнозом.

Нынче один на один ты встретишь Лопатина. Один на один, без свидетелей! Ах, Кастель-гарден, ах, город Нью-Йорк, сойдет ли на спасительный твой берег бывший штабс-капитан?

3

Отшуршали цыганки юбками, и цыгане ушли, полыхнув азиатской радугой шаровар, тише стало в ресторанном зале и будто потускнело. Не без усилий снялась с мест хмельная компания. Наверное, москвичи, ухмыльнулся Лопатин, ишь лобызаются, московская манера.

Дегаев запаздывал, и Лопатин уже готов был усматривать в том пусть крохотное, но еще одно подтверждение своих догадок. Вот так и Нечаев медлил со свиданием в “Бо-Сит”.

(Мысль о Нечаеве не была Лопатину внезапностью. Тут что-то хоть боком, хоть косвенно, однако сопоставлялось с Дегаевым… Тринадцать лет назад Лопатин дожидался Нечаева в кафе при женевском отеле “Бо-Сит”. Лопатин хотел вытряхнуть правду из этого “героя без фраз”, как звал Нечаева старик Бакунин. Эмигрантская лавочка упивалась историей Нечаева – удивительным побегом из крепостного каземата. А Лопатин, сам уж беглый, ни на йоту не верил. В кафе “Бо-Сит” он прижал к стенке “героя без фраз”, и тот признался во лжи, оправдываясь лишь тем, что находит в подобных “балладах” политическую пользу для русского освободительного движения.)

В истории дегаевского побега брезжила некая трещинка. Сквозь нее Лопатин видел то, чего, как ни странно, не видели другие. Самого ж “виновника торжества” он не расспрашивал. Нужно было еще многое сопоставить, о многом поразмыслить.


На прошлой неделе Блинов показал ему динамитную мастерскую. Квартира была выбрана толково, по всем параграфам конспиративного кодекса. Этот кодекс Лопатин считал несколько консервативным, подчас тормозом, но тут все было как надо, умно и толково, ничего не скажешь.

Впрочем, не мастерская, а главный в ней работник захватил внимание Лопатина, обрадовал и растрогал, и он беседовал с Нилом Сизовым долго. Поначалу, признаться, сомневался: не мистификация ли, какой, мол, это слесарь? Поверил не потому, что Сизов сказал, где учился и где слесарил, а потому, что изъяснялся Сизов старательно, книжно, напряженно, будто боясь оплошать.

Вот ведь, подумалось тогда Лопатину, беседуешь, например, с немцем, с рабочим-немцем, социалистом, тот и вертится в германских проблемах, в австрийских проблемах, у того на уме один фатерланд, а этому, нашему, русскому, этому мир подавай – все интересно и важно. О Марксе, конечно, наслышан. Но тут вот какое у молодого человека соображение: люди труда не станут ждать, когда рабочие численно верх возьмут, нет, не станут ждать, чтоб капитал и все там прочее сконцентрировалось, а дойдут до точки – поднимутся и опрокинут хоромину; всякие, говорит, революции бывали, но, не в обиду сказать, не по книжкам, не по руководствам.

“Эх, сырые еще дрова, сырые”, – думал Лопатин, слушая напряженные, серьезные и очень для Сизова важные рассуждения. “А мы-то, – думал Лопатин, – знай одно, бомбу суем”. Подумал он так и отогнал печаль свою, ибо все для него решилось минувшим летом: русские условия есть русские условия, борись с ними оружием, какого они требуют…

А русские-то условия тут как тут: чуть не за полночь в номерок дрянной гостиницы, вовсе не подходящей респектабельному “британскому подданному”, ворвался Блинов.

Лопатин едва узнал своего утрешнего чичероне. Блинов как в тифу горел, лицо пылало, светлые волосы рассыпались прядями, он с порога ошеломил Лопатина требованием какого-то немедленного разбирательства, суда, трибунала.

Ничего не понимая, Лопатин сжал молодца в своих железных объятиях, и тот мгновенно и как бы удивленно затих. Лопатин бережно попридержал его, потом выпустил, скомандовал: “Выпейте крепкого чая!”

Четверть часа спустя Лопатин уже знал всё. Почти всё… Аресты в провинции. Там, где побывал Блинов. Тех, с кем вел переговоры в Киеве и Пензе, в Орле и Саратове… Тех, кого он, Блинов, никому не называл. И теперь товарищи вправе… “Стой! – оборвал Лопатин. – Никому?! Кой же черт тогда колесили по городам и весям?” – “Ну, Сергею Петровичу”, – ответил Блинов с безнадежным жестом, означавшим, должно быть, что это ведь все равно что никому.

Лопатин помолчал, потом спросил: “А в Саратове с офицерами встречались?” – “Нет, – быстро отозвался Блинов. – Впрочем, встречался. С братом Сергея Петровича, с прапорщиком. Да он-то, слава богу, жив-здоров, в Питере служит”. – “А мне говорили, – настаивал Лопатин, – что в Саратове нескольких офицеров взяли. Артиллеристов, кажется”. – “Может быть, – отрывисто согласился Блинов, – не знаю. Я этого не знаю”. И обреченно умолк. “Удивительная слепота, – с сожалением и участием подумал тогда Лопатин, – не хочет или не может оперировать логикой”. “Послушайте…” – начал было Лопатин, но тут приметил в Блинове какое-то колебание. “Если я и виноват, то в одном лишь, Герман Александрович. Но я слово дал, другу слово дал, а он поднадзорный, больной, падучая у него, мы старые приятели, и я слово дал…” – “Да какое же?” – “А не говорить о нем питерским, до поры до времени не говорить, и сдержал. И вам, извините, тоже не скажу”. Блинов исподлобья смотрел на Лопатина. А Лопатин, блеснув очками, тылом ладони подбил “американскую” бороду, распушил веером: “И не надо! Не надо! Вы вот что… Слушайте, Блинов. Вы можете написать этому приятелю? Можете навести справки, уцелел ли? А? Можете? Ну-с и отлично. И ежели он, приятель-то ваш, о котором вы даже Дегаеву не сказали, ежели, говорю, цел он, ну уж тогда… Понимаете, Блинов?” Он, кажется, все понял. Но вот что странно: не ободрился, нет, поник, голову обхватил руками.

Нынче, сидя в ресторанном зале, из которого под ласковым конвоем фрачных лакеев спотыкливо выбирались москвичи, нынче “мистер Норрис” уже знал: дерптский приятель Блинова жив-здоров, Блинов ничего не сказал о дерптском приятеле Дегаеву, и вот, извольте-ка знать, приятель жив-здоров…


Дегаев извинился за опоздание. Усаживаясь, прибавил независимо:

– Хлопочу-с. Figaro ci, Figaro là[4].

Лопатин наклонился через стол.

– И тоже?

Намек был лобовой. И даже не намек, а вопрос. Вопрос, на дне которого – ответ. И Дегаев понял Лопатина. Это самое “там” не нуждалось в комментариях.

– Вам сказали в Париже… – не то вопросительно, не то утвердительно молвил Сергей Петрович.

Лопатин резко откинулся от стола, громко позвал лакея. Нужно выиграть время: мысли рванулись скачками. Сомнений не было: первый удар в солнечное сплетение. Лопатина другое ошеломило: парижанам, стало быть, не секрет? Но что ж это такое? Черт, что же это такое?

Он отдавал приказания лакею, прищелкивая пальцами, точно бы в нерешительности, заказывать то иль это.

– Вы какие предпочитаете, – любезно отнесся он к Дегаеву, – эдамские или эмментальские?

Сергей Петрович опять заподозрил намек. В голове у него сцепилось: “Тихомиров – Швейцария”, и на вопрос, какой сыр – голландский ли, швейцарский, – он назвал последний.

– Всё, – с акцентом произнес “мистер Норрис” и отпустил официанта. – Всё! – значительно повторил Лопатин, но уже без акцента.

У него были прекрасные сигары. Он протянул сигару Дегаеву.

– Спасибо, не курю.

– И давно?

– Я и не курил.

– То есть как же? Говорят, при побеге вы жандармам в глаза табаком?

Лопатин сидел карающе прямой, золотая нить охватывала очки, золотистая борода, расчесанная, подстриженная, прикрывала крахмальную манишку.

– Опять эта Одесса, опять, – желчно процедил Дегаев.

– Да, опять, – отчеканил Лопатин.

– У меня был табак. Был! Был! Был!

– Чуточку тише, – попросил Лопатин, – чуточку тише. Значит, имелся табачок, а? И хороший, надеюсь?

– О, турецкий! Великий визирь курил, – вдруг наглея, ответил Дегаев.

– Ага, курительный табачок, – продолжал Лопатин, будто не замечая издевки мозгляка, которого он мог расплющить тоньше фольги.

Дегаев скривил губы. И тогда Лопатин не торопясь нанес последний удар.

– Курительный, – сказал он очень внятно, – курительный, сударь, в жандармские очи не швыряют, больно крупен. Для этого, уважаемый, нюхательным пользуются. Вот так-то.

Лопатин ждал пароксизма страха, а Дегаев не испугался, лишь обмяк, потер красноватую сыпь на лбу и усмехнулся. Лопатин тотчас подыскал объяснение его усмешке: ну конечно, это уж вторичное, после Тихомирова, изобличение, а вторичное не валит с ног.

Но Дегаев-то усмехнулся совсем другому. Он вспомнил, как в Харькове, в канун весны, рассказывал Фигнер о своем избавлении от одесского застенка, как его повезли в Киев, как он бросил табак в глаза конвойным. Верочка, радуясь, торжествуя, почему-то спросила про курительный табак, а он с разгона бухнул, что загодя припас. И сейчас, в эту минуту, вспомнив Харьков, всевластную Фигнер Топни Ножкой, он почувствовал к ней снисходительное презрение. Однако к человеку, очки которого поблескивали гильотиной, он испытывал совсем иное.

– Вы ж знали, Герман Александрович, – робко укорил он. – Для чего ж комедия? – И, устыдившись своей робости, повысил голос: – Хорошо, пусть так, я все понимаю. Но для чего комедия, зачем этот допрос, уловки эти, приманки? Помилуйте, экая проницательность, когда вам обо всем в Париже сказали!