Глухая пора листопада — страница 90 из 108

IV. Чтобы судить о нигилизме, нужно также считаться с натурой русского человека, с избытком его национального самолюбия. Для него слово невозможно не существует.

Действуя в хорошем направлении, эта черта производит чудеса. Русские солдаты сражаются лучше, чем все солдаты в мире.

Действуя в другом направлении, эта черта производит чудовищности, превосходящие все, что только видано у других наций.

Русский нигилист, несомненно, говорит самому себе: “Французские коммунары, немецкие социалисты, ирландские фении – лишь пигмеи по сравнению со мною”.

Поэтому русский народ имеет дело с людьми тем более отчаянными, что они выходят из его собственных недр.

Первые три пункта удивили Александра Спиридоновича отсутствием чего-либо оригинального. Русский царь поступил разумно и не перенес официальную столицу. Гатчину он столь же разумно предпочел всем иным резиденциям. Гатчинский дворец, как все павловские постройки, возведен по фортификационным канонам гениального инженера маршала Франции Себастиана Вобана: рвы и сторожевые башни, потайные ходы и потайные лестницы… Казарменная, батальонная дисциплина в учебных заведениях? Граф Дмитрий Андреевич ратовал о том же задолго до мудрых речений Бисмарка… Пострижение в монахини стриженых нигилисток? Скандраков усмехнулся: Бисмарк – задубелый женоненавистник.

Но пункт четвертый был достоин размышлений: психологические особенности русского бунтаря, русского нигилиста, участника так называемого освободительного движения. “Национальное самолюбие”? Не то, господин канцлер, отнюдь. Самолюбия достаточно у любой нации. И ничего презрительного, высокомерного русский преступник не испытывает к своим братьям по духу, европейским мятежникам. Напротив, он испытывает к ним чувство товарищеское, уважительное, коллегиальное. А вот это, вот это: “Для него слово невозможно не существует”. Это верно. Ах, как верно. Ибо здесь нечто религиозное. Не фанатизм, не извращенная жажда страдания ради страдания, как думают многие, а подвижничество. “Слыши небо и внуши земле! Вы будете свидетелями нашей крови изливающейся…” Вот сердцевина. И она в недрах народа. Эти “недра” нуждались в преобразованиях. Александр Второй их начал. Однако “недра” исторгли убийц Освободителя. Но гибель Александра Второго не означала, как полагал Скандраков, необходимости возвращения вспять.

Далее в документах жужжали рассуждения и предположения: о санитарном кордоне вокруг Швейцарии, этом улье русской эмиграции; об Англии, каковую следует склонить хотя бы лишь к информационному содействию о намерениях русских изгнанников; об учреждении Интернационального полицейского бюро; о международном принципиальном решении, что убийств политических не существует, что всякое убийство есть деяние уголовное.

Скандракову все это было внове и все любопытно.

Правда, лишь академически. Подлинный его интерес концентрировался на Франции: как тогда, несколько лет назад, обстояло дело со специфическим тайным розыскным взаимодействием?

Н-да, Париж осторожничал. Парламентская оппозиция, общественное мнение беспокоили главу французского государства. От конференций, от соглашений он увильнул. Однако пилюлю позолотил: пусть русские делегируют чиновника для занятий в секретных архивах французской полиции. В Париж полетел тогдашний вице-директор департамента Жуков.

Из груды выписок Александр Спиридонович справедливо заключил, что вице-директор звезд с неба не хватал и семи пядей во лбу не насчитывал: Жуков просто-напросто скопировал характеристики субъектов, и без того хорошо известных, – Ткачева, Лаврова, Плеханова… Да-с, ему, Скандракову, придется начинать на пустом месте.

Скандраков сознавал сложность возложенных поручений. И не очень верил в исполнение первого из них: “тихомировского вопроса”.

Собираясь в столицу Франции, подполковник, радуясь самой по себе поездке, был озабочен, даже озадачен. Фон Плеве, напротив, глядел оптимистом. “Полноте, – утешительно говорил Вячеслав Константинович, – главное не скупиться: золотой молоток и железные двери отворяет”.

3

В Credit Mobilier, солидный парижский банк, на имя Александра Спиридоновича положили увесистый “золотой молоток”.

Располагая деньгами почти безотчетно, Скандраков, однако, не прельстился Итальянским бульваром и Отелем-де-Бад. Там по обыкновению роскошествовали русские визитеры, но Александр Спиридонович не имел охоты лобызаться с соотечественниками. Он избрал гостиницу средней руки близ площади Св. Магдалины.

В гостинице и подстерегли его первые парижские впечатления. В этой обители нашел он бьющее в нос сходство с расейским заведением подобного рода. Те же темные коридоры и те же неметеные лестницы, те же пыльные мебели и то же грубое постельное белье, к тому ж еще волглое и с такой тощей подушкой, что на ней не выспался бы и бродяга. Правда, прислуга блюла трезвость. Но, как и расейскую, дозваться ее было почти невозможно.

Прогуливаясь по городу, Скандраков постоянно и мимовольно сравнивал свое, привычное, со здешним, заграничным.

Париж не оправдал радостных предвкушений Александра Спиридоновича. В людях замечал он копеечную скаредность. Скандраков видел, как почтенные буржуа с жадным и жалким восторгом выигрывали на какой-нибудь лотерее грошовый сервизик. Что-то жвачное примечал подполковник в тех парижанах, что тупо сиживали в маленьких кафе. Смазливая девица, с которой он иногда спал, не дарила его “восторгами сладострастья”, хотя он, щурясь, любовался ее кошачьей грацией, а панталончики на ней были просто прелесть. Что ж до вин, то, право, ни одно из здешних не могло сравниться с сухим эриванским трехлетней выдержки.

Наверное, Скандракову скоро наскучил бы серо-лиловый город, огни его и толпы, омнибусы, запряженные крупными конягами, вся эта поддельная и неподдельная роскошь, если бы не особые, совершенно особые поручения.

На улице Гренель Александр Спиридонович не показывался. В русском посольстве вечно толклась публика с острым нюхом, тонким слухом и длинным языком. А Скандракова отнюдь не прельщал любой, пусть на семь восьмых завиральный, слушок о таинственном приезжем из Санкт-Петербурга.

Агентов русской заграничной службы принимал он в гостинице, не давая им сталкиваться друг с другом, как венеролог своим пациентам. Регулярно среди прочих наведывался к Скандракову и молодой господин из тех, что до старости сохраняют свежий румянец и полированные ногти. В здешней эмигрантской колонии звали его Ландезеном. Он считался удачником: сумел убраться из отечества в канун разгрома дерптской типографии. Рассказывая про Дерпт, он с удовольствием подчеркивал конспиративную изощренность своих товарищей, выпустивших десятый номер “Народной воли”.

Ландезен и вправду жил в Дерпте. Он слыл там жуиром, сорил деньгами (папенька аккуратно присылал), сорил так щедро, что даже бурши из немцев прощали ему резкий еврейский акцент. К тому же он водил дружбу с поднадзорными и безропотно давал свой адрес для нелегальной переписки.

При первой встрече с Александром Спиридоновичем он попытался выставить себя не столько агентом, но как бы “сочувствующим”.

– Что там ни толкуй, сударь, – кокетничал Ландезен, – а Переляева-то я не выдал.

– Почему? – Скандраков отлично знал почему.

– Видите ли, mon cher

Скандраков сдвинул брови.

– “Мон шер”? Мы не столь коротки. Благоволите продолжать. Итак, почему?

Ландезен внешне не смутился. Но Скандраков уже указал малому его место. Тот заговорил с осторожной полуулыбкой:

– Видите ли… Переляев… В Переляеве было что-то такое светлое. Я никогда без нравственного содрогания не умел вообразить его в каземате. Особенно по прочтении страшного послания “От мертвых к живым”.

– Ваша чувствительность делала бы вам честь, если бы… – Скандраков строго усмехнулся. – Если бы вы наверняка знали, где Переляев держит типографию.

– А я… Я знал…

– Послушайте, Геккельман-Гартинг-Ландезен, – уже совершенно начальнически начал Скандраков, испытывая брезгливое раздражение, – давайте-ка с самого начала без флирта. Ваша “нравственная дрожь”, ваша “чувствительность” пусть остаются при вас. Мне нужна правда, голая правда. Романы я читаю перед сном. – Он помолчал. – В Дерпте при покойном и незабвенном Георгии Порфирьевиче служили вы, сударь, из рук вон. А Переляеву следует воздать должное: он действовал прекрасно. Даже Якубович и то долго не имел представления, где находится типография. Даже Якубович, – повторил Скандраков, уничижая Ландезена.

Ландезен рассматривал свои полированные ногти. Пухленький приезжий оказался не так уж глуп и не такой уж рохля, как почему-то наперед предполагал Ландезен. Открытие было не из приятных. Ландезен почувствовал свою прямую и неукоснительную зависимость от департамента, с которым до сих пор был связан лишь почтовой корреспонденцией.

– Ну-с, – произнес Скандраков, несколько смягчаясь, – роль и значение Тихомирова мне не секрет. Но я не склонен причислять его к главным деятелям злодеяния первого марта. Ваше мнение?

– Понимаю, – ободрился Ландезен. – Лев Александрович отнюдь не практик терроризма. В Петербург… Вы слышали о таком писателе – Жозеф Рони? Рони-старший?

Скандраков неопределенно пожал плечами.

– Надобно сказать, – продолжал Ландезен, стараясь блеснуть осведомленностью, – мосье Рони занят изображением парижских социалистов. На этой почве… Ну, очевидно, для каких-то там психологических изысков он свел дружбу с Тихомировым. При мне Лев Александрович рассказывал ему, что приехал в Петербург в самый день покушения, а взрыв услыхал дома, на Гороховой.

– Стало быть, я не ошибаюсь?

– Да, вы правы, сударь. Его роль иная.

– Его роль известна. Но я просил бы вас осветить нынешнее положение дел. – Александр Спиридонович в упор посмотрел на Ландезена. – И пожалуйста, без фантазий. И вот еще что: постарайтесь не упускать подробностей.

Ландезен вчера еще думал, что стоит ему только пожелать, и он прекратит “оказывать услуги” департаменту. Не в России, не в Дерпте думалось так, а вне России, в безопасном далеке. Но сейчас, сидя в