1
Что-то в Москве происходило, но до нашей Глухомани о происходящем там никакой ясности не просачивалось. Человек по природе своей консервативен, и чем дальше от центра, тем консервативнее. Даже газеты, по которым мы привыкли ориентироваться, стали куда больше путать, чем разъяснять. «Правда» давила на достижения социализма, «Советская Россия» ударилась в ностальгию по вековому величию России, называя нас чуть ли не мессианским народом, а всеми любимый «Труд» доказывал, что все наши социальные блага не завоеваны, как на Западе, а пожалованы, как на Востоке, а потому и легко отбираемы. К новым демократам, во главе которых вскоре обозначился Ельцин, Глухомань не очень-то тянулась, а многие были просто убеждены, что в их лице мы имеем дело с прозападной агентурой. Мы до крика спорили решительно по всем поводам, и при этом привычно ждали, что же в конце-то концов скажет Москва.
Жизнь дорожала, поскольку, во-первых, рубль падал, а во-вторых, магазины пустели. Нефтяная колбаса кончалась, и мы опять начали заглядывать в райисполком с портфелями. Правда, сухой закон тихо-тихо отдал концы, но какие-то ловкие ребята быстренько наладили как производство, так и продажу пойла на техническом спирте. В старых бутылках, но с новыми этикетками.
А я женился. Свидетелями при регистрации были Ким и подружка моей Танечки. Родители моей юной жены, а она у них единственная, ждали нас дома, где мы и отпраздновали нашу свадьбу.
И тогда подарил Танечке паричок.
— Мне его вручили на Кубе. Для любимой жены.
Это случилось прямо после регистрации, по выходе из казенного дома. Танечка невероятно обрадовалась, хотела срочно его напялить, но афганцы ее отговорили:
— Плохая примета. Сначала надо свадьбу отпировать.
На свадебном пиршестве еще один родственник оказался. Профессор из областного университета Иван Федорович. Они с отцом Танечки Павлом Николаевичем сидели в кабинете (в котором до замужества проживала моя жена) и яростно спорили, когда Танечка ввела меня туда, представила и тотчас же удалилась. А я пробормотал что-то из репертуара входящего и скромно уселся в сторонке.
Я не прислушивался, о чем они там спорят, и правильно делал, что не вникал. Они спорили всегда и по любому поводу по той причине, что им долго приходилось молчать до державного разрешения говорить о чем угодно. Ну, а поскольку Танечкин дед был, так сказать, подпольным диссидентом, а отец — подпольным сталинистом, то искры яростно летели во все стороны, но куда больше — в сторону отставного штабиста. Тайный диссидент был весьма плотно нафарширован историческими фактами и примерами.
— Как вы можете?.. — с ужасом повторял Павел Николаевич, почему-то испуганно оглядываясь по сторонам. — Нет, как вы смеете так…
Это оставалось единственным аргументом для угнетенного открытиями отставника. Когда ему делалось совсем невмоготу, он шел в Глухоманский комитет ветеранов, где и отводил душу в приятных восторгах по поводу военного гения Сталина.
Неизвестно, как бы дальше развивался спор, если бы не вошла Мария Ивановна и не пригласила нас к столу.
Признаться, я чуточку побаивался знакомства с родителями Танечки. Точнее сказать, не столько побаивался, сколько стеснялся: я был на добрый десяток старше ее и даже начал лысеть. К счастью, с висков.
Как говорится, абзац для размышления.
Мама моей дивно юной жены Мария Ивановна, фельд-шер, продолжающая много и с удовольствием работать, оказалась человеком заботливым, тихим, скромным, словом, дочь — только в будущем, когда подрастет. Она была счастлива, что ее Танечка наконец-то вышла замуж, как потом выяснилось в разговорах, по первой большой любви. Это умиляло почтенную и хозяйственную тещу мою, а меня растрогало и — обязало. Я даже клятву, помнится, себе тогда дал, что никогда, ни при каких обстоятельствах не предам своей Танечки, всегда так вовремя и так тактично приходившей на помощь, о которой я даже не просил, но — нуждался, как в глотке свежей воды. А подполковник в отставке Павел Николаевич был штабистом со всем свойственным штабистам всего мира добродушным занудством. Он нигде не работал, выйдя в отставку, поскольку совершенно серьезно полагал, что отныне достоин только полного отдыха. И если с Марией Ивановной я никогда не спорил, то с ее супругом споры возникали постоянно, стоило ему появиться в дверях собственной персоной.
— Не туда катимся.
— Что катимся — это точно подмечено.
— Россия без власти — знаем, что это такое. Это сытая Европа не знает, а мы, русские, хлебнули горячего до слез.
Впрямую — вопрос-ответ — подобный разговор напоминал пинг-понг как по форме, так и по содержанию. Но я терпел, хотя мне сильно хотелось хотя бы раз швырнуть мячик поперек этого пинг-понга. Терпел из-за Танечки.
— Порядок! — Он молитвенно складывал на груди руки. — Россия строгого руля требует.
— Нарулили уже. Достаточно.
— Не скажи, — он упрямо качает бритой головой, то и дело путая систему обращения ко мне: то семейное «ты», то вдруг официальное «вы». — Веру забыли православную. Да еще и опоганили. Меня не крестили — испугались. Отца-середняка сход постановил кулаком считать, потому что у него две коровенки, как на грех, оказалось… Ну и выселили нас. В Тюмень. Холодища! Поверишь ли, до сей поры мерзну: мы же из Курской губернии. Ну, а крестить не положено, неприятностей не оберешься, потому что уполномоченный два раза в месяц твое поведение проверяет. Но я этот пробел теперь успешно ликвидировал. И сам крестился, и Марию свою креститься уговорил.
Он замолчал, рассчитывая на то, что удочку забросил и теперь надо просто ждать, когда я клюну. Но я не клюнул. Уж очень меня раздражало, когда по телевидению показывали вчерашних принципиальных атеистов со свечечками в руках и с постным маслицем на ликах. Поэтому молчал, и его наживка зря мокла в нашем суховатом разговоре.
— Ты бы крестился, а? — наконец как-то нерешительно спросил он. — И Танечку бы уговорил. Православная вера — народа нашего вера исстари. Исконная, можно сказать.
— До народа нам еще дорасти надо, потому что мы — пока еще толпа, а не народ. Завтра завопит кто-нибудь «Бей жидов, спасай Россию!», и ведь побегут спасатели. С дрекольем.
— Ну уж вы скажете…
— Побегут, Павел Николаевич, не извольте сомневаться. Как жителей Кавказа называет наша уважаемая пресса? «Лица кавказской национальности», слышали поди. А это — первый звоночек тоски по самому простейшему самоутверждению. Самоутверждению через национализм. Ни в одной стране не побегут, а у нас — с восторгом.
— Так евреи, как бы сказать… — Он мучительно вздохнул. — Революцию вон устроили, царя убили.
— Да ну? Сколько же в твоей парторганизации евреев?
— Да вроде двое.
— Так кто же революцию устраивал? Или запамятовал свой разговор с ученым гостем?
Вздохнул мой пенсионный тестюшка. Покачал головой и переменил разговор:
— Священник проповедь читал, что мы, русские, народ, Богом избранный.
— Выделил он, значит, нас?
— Так выходит.
— И ярмо это мы до сей поры на себе носим. Все вместе и каждый в отдельности. Выделил Господь нас из всех народов, ничего не скажешь. Только — в другую сторону.
Распыхтелись мы оба. Самое время — абзац для перекура.
— Напрасно куришь, — вздыхал тесть. — Здоровью вред колоссальный.
— Это точно.
Вот так, бывало, и калякали, пока дамы наши нам ужин готовили. Павел Николаевич был человеком любознательным, но, кроме уставов, наставлений да газеты «Красная звезда», похоже, ничего не читал. Для нашей Глухомани это нормальное явление: мы — самая читающая страна в мире только по сводкам Госкомстата.
Видит Бог, трудно мне было терпеть его благоглупости еще и потому, что мое, так сказать, производственное положение оказалось настолько неясным, что я каждый день звонил в область с одним-единственным вопросом: что мне делать с моими патронами и винтовками калибра 7,62? И каждый день получал ответ, что Москве виднее. Меня это не устраивало, и я в конце концов испросил дозволения лично явиться в Москву. Я рассчитывал на старого приятеля, который мог хоть что-то мне посоветовать. Конверсии я побаивался, поскольку на моем оборудовании никакую кастрюльку не отутюжишь, да и переход на малокалиберные патроны мне никак не подходил по тем же причинам. Поэтому спецпроизводство — да еще с нескорректированными планами — меня никоим образом устроить не могло, и чем я буду платить завтра зарплату рабочим, оставалось вопросом открытым.
Ким вырастил в своих парниках ранние помидоры, огурцы и то, что покойный Вахтанг называл зеленью. Торговать на рынке ему почему-то не хотелось, но он довольно скоро сбыл все оптом в дома отдыха и рестораны и оказался с хорошей прибылью.
— Мы — огородники, — с гордостью говорил он. — Лучшие в мире огородники.
Во всяком случае, ему было и чем платить своим рабочим, и на что покупать прикорм для скотины, и он очень этому радовался. А у меня был полный абзац, и я ходил с хмурой физиономией.
2
Пока в Москве согласовывали мой приезд и, возможно, свои гибкие вопросы, приехали наши афганцы. Андрей получил еще один орден, Федор — медаль «За отвагу». А с ними — некий Валера. Он оказался без орденов и медалей, но столь угрожающе решительного вида, что это возмещало отсутствие боевых наград. Особенно в наши неопределенные дни. Тут мне и пришел официальный вызов из министерства.
А вскоре так получилось, что прибывшим ребятам позарез необходимо было в Москву. В совет ветеранов-афганцев по каким-то неотложным делам. И мы решили ехать вместе.
Однако не вышло. Утром в день отъезда, когда уж и билеты были взяты, и отдельное купе нам обещали, — звонок из Москвы. Из моей главной конторы:
— Вызов отменяется. Срочно запускай серию караульных карабинов.
— А чем я расплачусь с работягами? Этими карабинами, что ли?
— Делай, что велено.
И — трубку на рычаг. Мы — страна рычащих приказов, а не спокойных распоряжений, все правильно. Все правильно, только я очень огорчился, что ребята уехали без меня.
Делать было нечего: рычащий приказ не подлежит у нас никаким обсуждениям, хоть и чужд всякой логике. Я вызвал Херсона Петровича, сказал о распоряжении сверху, а он задал мне тот же вопрос:
— А оплата? Это же — сверх программы.
— Потом разберемся.
— В план включат или спецзаказом оформят?
— Да нам-то какая разница?
Херсон Петрович пожал плечами и ушел. И с чего это я взбеленился вдруг, сам не понимаю. Что-то защемило в груди, а что именно, было непонятно. И я — злился.
Пока не позвонил Спартак.
— Радио слышал?
— Нет. Что там?
— Нетелефонный разговор. Однако — срочный. Я заеду.
— Прямо сейчас?
— Прямо к телевизору. По которому «Лебединое озеро» передают. Ты все понял?
— Помер кто-нибудь?
— Похоже, что мы с тобой. Я позвоню.
И трубку положил.
Вы все поняли? А я — многое. У нас если кто из вождей переселялся в лучший из миров, всегда шло «Лебединое озеро». Всенепременнейше. Такое, стало быть, музыкальное сопровождение. Хотел было я его по телевизору послушать, но тут в цех вызвали. В стреляющий.
Возле него меня ждал Херсон Петрович. Весьма озабоченный.
— Горбачев арестован в Форосе. В Москву ввели танки.
— Как?!
— Переворот. Поэтому нам и приказали изготовить партию конвойных карабинов. Неплохо, да?
Слухи росли и ширились, но толком никто ничего не знал. Говорили, что в Москву вошли танки верных коммунистам частей, что Ельцин окопался в Белом доме и призвал всех граждан бороться за демократию, что в Москве уже строят баррикады, что…
Словом, завод у меня не работал. Все собирались кучками, никто ни черта не делал, только бесконечно перекуривали и спорили до хрипоты. Я поинтересовался у Херсона, что же будет с заказом на карабины, но он меня успокоил:
— Пилят во всех слесарках. В основном макаронники.
— Что пилят?
— Стволы укорачивают.
— А мушки? — Я несколько растерялся, поскольку Херсон стреляющее оружие превращал в дубины с прикладами. — А отстрел?
А он усмехнулся:
— Ты что, и вправду конвойные карабины выпускать вздумал? Тогда пиши письменный приказ, я такой позор делить с тобой не согласен.
— Но ведь есть же распоряжение…
— Устное, — подчеркнул он. — А устное в дело не подошьешь. Победят они — приварим и мушки, а не победят, так нас никто и не осудит. Только, думаю, не победят.
— Почему так думаешь?
— Потому что не хочу. И ты — не хочешь. И никто не хочет, даже Спартак Иванович. А если вся русская Глухомань не хочет, то ничего у них и не выйдет. Так что обождем. Мы ждать — привычные.
3
В полдень, то ли решившись, то ли проспавшись, местные поклонники кондового коммунизма вышли на митинг с криками, проклятиями и плакатами. Самое любопытное заключалось в том, что их вежливо оттеснила милиция с площадки перед горсоветом в сквер, который и окружила почти со всех сторон. Это было явным вызовом москов-ским событиям, танкам на улицах и самому ге-ка-че-пе (дурацкое словосочетание, надо сказать). Я удивился спартаковской решимости и тут же ему отзвонил.
— А что? — он усмехнулся. — Милиция очистила проезжую часть автомагистрали. Как считаешь, в рамках такое решение?
— Это как кто посмотрит.
— Вместе посмотрим, не возражаешь?
— На что, собственно?
— На лица. Не возражаешь? Ну, тогда жди.
Я быстренько свернул свое присутствие на рабочем ме-сте и пошел домой ждать Спартака с его странными намеками и соответственно — включать телевизор.
Однако вместо телевизора я включил газовую плиту и стал жарить картошку, поскольку получил соответствующее распоряжение от Танечки. А пока жарил, пришел Спартак.
— С ге-ка-че-пе вас! — сказал он вместо приветствия.
— Фрондируешь, секретарь?
— Да что ты, разве я осмелюсь, — усмехнулся он и начал выгружать из портфеля райкомовские гостинцы. — Татьяна дома?
— На работе.
— Я свою тоже с работы не потревожил. Так что — муж-ской разговор. Как говорится, без баб-с.
Ненавижу я это банно-мужицкое выражение, а тогда почему-то промолчал. Ге-ка-че-пе подействовало, что ли. Или то, что у Спартака глаза были уж очень веселые.
— Ты за кого? — спросил он. — За большевиков или за коммунистов?
Вопрос был прямехонько из фильма «Чапаев», а потому я и ответил соответственно Василию Ивановичу:
— Я — за Интернационал.
— Молодец, — сказал Спартак. — Ситуация такая, что подобные вопросы пока следует решать без… дам, поскольку ответ на него может прозвучать преждевременно.
— Преждевременно?
— Именно. Шуруй насчет картошечки, а остальное я знаю, где лежит.
Когда я вернулся со скворчащей сковородкой, Спартак уже накрыл на стол, откупорил коньяк и теперь возился у телевизора.
— Наливай пока. Сейчас вся эта гоп-компания должна появиться.
— Какая гоп-компания? — наивно спросил я.
— Вечно вчерашних, — буркнул он. — Есть такая порода. Жмется вокруг антрацита, а пользы от нее ни на грош. Только антрациту тепло людям отдавать мешает.
Эта порода и впрямь появилась, едва мы по паре рюмок опрокинули. Дальше мы уже слушали, хотя больше смотрели. И было на что смотреть: руки у вице-президента Янаева, возглавившего ГКЧП, тряслись, как у запойного алкоголика. Мелко, жалко и безостановочно.
— На руки посмотри.
— И хочется, и колется, и ручонки со страху трясутся. — Спартак зло рассмеялся, но вдруг оборвал смех. — Ты никаких глупостей не успел натворить?
— От глупостей меня мой Херсон Петрович спас, — признался я. — Приказали мне партию карабинов выпустить, но Херсон через цеха проводить их не стал, а велел слесарям вручную винтовки укорачивать до карабинного стандарта.
— Я тебе эту работенку оплачу, — сказал Спартак, не отрываясь от телеэкрана. — Через Юрия Денисовича.
— Это который…
— Не спорь, мужик дельный. И про карабинчики не проболтается. — Спартак поднял рюмку, чокнулся с телевизором. — Тост созрел. За дураков, которые нам строить и жить помогают.
И опрокинул в рот полную рюмку.
Спартак обладал если не интуицией, то — нюхом, как у охотничьей собаки. Вскоре после демонстрации трясущихся рук все и закончилось, правда, не без крови, поскольку при попытке штурма Белого дома погибли трое ребят. Но это там, в столице, а в Глухомани нашей решительно ничего не произошло, не считая, конечно, тайного пиления винтовочных стволов. Мне было совестно, но с помощью Херсона Петровича этот позор остался между нами. А вот карабинчики после пристрелки пришлось-таки уступить Юрию Денисовичу.
А потом и наши афганцы вернулись целыми и невредимыми на «жигуленке», который Андрею подарили за мужество и инициативу, проявленную им при штурме Белого дома. В чем она заключалась, я не знаю (Андрей был не из разговорчивых), но Федор намекнул, что за доброе дело. С Андреем и Федором вернулся и Валера, решивший обосноваться вместе с боевыми друзьями, и я собрал их у себя.
Хороший был вечерок…