Глухомань — страница 5 из 28

1

Что от афганской войны останется, когда последний, кто был там, помрет? «Груз-200». «Черный тюльпан» для потомков останется. Только и всего для всех осиротевших семей. Да и для нас тоже.

Я об этом подумал, когда первые два цинковых гроба из никому не ведомого Афганистана достигли нашей Глухомани. По общему счету — три, но первый был самодельным во всех смыслах, а эти два оказались профессиональными. Ладно сделанными, аккуратно. Стало быть, в Афгане у нас кто-то старательно трудится, производство налажено вполне профессионально.

Хоронили глухоманских афганцев с пышной торжественностью, скорбью, цветами, оркестром, официальными речами, траурными залпами и последним маршем взвода комендатуры. А могилы им определили рядом с кенотафом Славика, и первый секретарь райкома объявил, что отныне здесь заложена аллея Героев.

— Значит, продления ждет, — шепнул Ким.

— Какого продления?

— Аллеи Героев. В цинковых гробах.

Я как-то о другом в этот момент думал. О случайном символе этого героического мемориала, что ли, поскольку начиналась аллея Героев с пустого самодельного гроба. Но Альберту об этом не сказал, не к месту было. Другое почему-то буркнул:

— Три «черных тюльпана» — это уже букет.

По Глухомани пронеслись рыдания и поминки, поминки да рыдания. Так сказать, семейные репетиции перед всеобщим будущим. Но долго репетировать завтрашнее горе нам не случилось, потому что его заслонило Официальное Сообщение. В газетах, по телевидению и по радио передавали одно и то же. Слово в слово.

Наши бдительные стражи границ сбили шпионский самолет-разведчик. Он вторгся в священные советские небеса, не отвечал на запросы, и истребители вылетели на перехват. Враг вздумал бежать в Японию, но не тут-то было. Простой советский ас своевременно нажал какую-то кнопку, и воздушный пират рухнул в морские волны.

Таков прямой перевод с эзопова языка наших официальных сообщений. Так сказать, голый подстрочник. В ярких одеждах официоза все выглядело куда как героически.

Однако в те времена уже существовали многочисленные вражьи голоса, которые жадно слушали наши особо любопытные граждане. Обычно голоса действовали розно, но тут слились в едином хоре, растолковав заключенным за железным занавесом, что сбитый ракетой самолет был пассажирским. И совершал обычный рейс из Аляски в Корею. Но что-то там на его борту не заладилось с приборами, почему он и не мог ответить на наши вопросы. И погиб молча, унеся на дно Японского моря более двухсот шестидесяти человеческих жизней.

Тут уж отмалчиваться нашим властям стало затруднительно, и средства массовой информации сквозь зубы признали, что самолет и вправду был, во-первых, пассажирским, а во-вторых, корейским. Однако экипаж его по тайному сговору с американскими спецслужбами заодно с обычным рейсом выполнял и некое шпионское задание. Так что очень, конечно, сожалеем, но закон есть закон, и наши отважные ястребки действовали в строгом соответствии с боевым приказом, отданным на совершенно законных основаниях.


2

У нас, в Глухомани, тоже слушали не только громкие официальные сочинения, но и тихую несладкую правду. Власть упорно глушила вражьи голоса на всех волнах, тратя уйму денег, но, чем дальше от Москвы, тем меньше было глушилок, а следовательно, и слушать было легче. И я слушал, и Вахтанг слушал, и Ким слушал тоже. Только Киму слушать было куда больнее, чем нам. И мы всеми силами избегали лобовых разговоров об этом истерически-патриотическом государственном преступлении. Отвратительном не только потому, что погибли ни в чем не повинные люди, но еще и потому, что это преподносилось народу с газетных страниц и телевизионных экранов в качестве образца самоотверженного служения отечеству. Почему и летчик, сбивший рейсовый самолет, был награжден за отвагу и мужество орденом, что колокольным звоном звенело во всех квартирах нашей Глухомани.

Вероятно, под свежим впечатлением от этих фанфарных восторгов Вахтанг, угрюмо молчавший во время нашей тусклой беседы ни о чем, вдруг объявил:

— Совесть куклой-неваляшкой должна быть. Как хочешь ее валяй, как хочешь опрокидывай, а она все равно вскакивает. Опять положишь — опять вскакивает. Хоть на бок, хоть на спину клади. Умные игрушки люди для дураков придумывают.

— Золото в души людские с детства заливать надо, чтобы повалить их было невозможно, — очень серьезно сказал Ким. — Нравственность и есть то золото, которое нашей совести завалиться не позволяет. Она у каждого лично долж-на в душе быть, у каждого, чтобы никакой приказ твою совесть не обрушил.

— Военный приказ нельзя не выполнить, — возразил я, ощутив вдруг шевеление отставных капитанских погон на плечах и бурскую пулю в заднице. — У меня на фабрике патриоты орут, что все, мол, правильно, что так и надо, что, мол, война на носу, а у нас — мягкое подбрюшье…

— Опрокинули нашу нравственность, — горько сказал Ким, не слушая меня. — Опрокинули. Значит, все золото вытопили из наших душ. Одно дерьмо осталось. А его как угодно валять можно. Хоть на бок, хоть на спину. Как вла-стям удобнее, так и валяют.

— Ты не прав, батоно, — Вахтанг несогласно покачал головой. — Есть капиталистическое окружение, понимаешь?

— Афганистан, по-твоему, тоже капиталистическое окружение? — Ким тяжело вздохнул.

— Наши южные границы — мягкое подбрюшье всего нашего Союза, на заводе недаром о нем вспомнили. И вражьи голоса недаром так его и называют.

— Так сделайте его крепким подбрюшьем, и дело с концом. Зачем наших ребят в Афгане гробить?

— А Афганистан американские империалисты займут, да? Нет, батоно, извини, но так поступить нельзя. Они же к нашим границам выйдут. Вплотную! Нужно, чтобы между нами какая-то прокладка была, понимаешь? Как это называется…

— Предполье, — сказал я.

— Предполье! — подхватил Вахтанг. — Нужно создать там наш режим с помощью ограниченного контингента. А потом — Афганскую Советскую Социалистическую Республику. Шестнадцатую. Это называется геополитика. Гео!

— А самих афганцев мы спросили? Может, им совсем не хочется быть советской республикой, в гэ это наше не хочется. Почему мы никогда народ не спрашиваем, чего он хочет? Почему пастухов меняем, как нам хочется, а не баранам?

— Может, потому, что — бараны? Нехорошо, конечно, так о народе думать, но почему не понимают, что это — для их же пользы?

— И много пользы принесла советская власть твоей Грузии?

— Дружбу принесла! — вдруг раскрасневшись, выкрикнул Вахтанг. — Всем принесла, всем народам. Машины выпускаем, чай собираем, урожай снимаем, гостей принимаем, декады грузинского искусства в Москве празднуем! Зачем так говоришь: что принесла, что принесла… Нехорошо так говорить.

— Моему народу она тоже декаду выделила, — сказал Ким. — Крымским татарам выделила, чеченцам, калмыкам, немцам Поволжья, туркам-месхетинцам — сам можешь список продолжить, Вахтанг. Длинный он очень, всех, кого декадами осчастливили, и не упомнишь.

— А зачем врагам помогали?

— Каким врагам?

— Фашистам! Все же в газетах тогда объяснили!

— Те газеты ты запомнил, — усмехнулся Ким. — А то, что Хрущев на двадцатом съезде признал, запомнить уже не смог. Не тем твоя голова была забита, места для правды в ней не осталось.

— Не потому! Не потому! — горячился Вахтанг. — Опять неправильно говоришь. Хрущев народ наш поссорить хотел, единства его лишить, за это партия его и сняла с поста Генерального секретаря. Перед лицом беспощадного врага…

— Врагов все ищешь, — вздохнул Альберт. — Вот и завалилась твоя неваляшка в твоей душе. Значит, дерьмо там, а не золото. Было бы золото — не завалилась бы. Устояла.

— Зачем говоришь, что дерьмо в моей душе? Зачем так нехорошо говоришь? Я — за дружбу. За великую дружбу между всеми народами…

— Брэк!.. — сказал я.

Замолчали. Но пыхтели оба несогласно, и мне пришлось сбегать за эликсиром русского миролюбия. Сбегал. Выпили, я завел какой-то вполне нейтральный разговор, и внешне все вошло в колею. Но Альберт был хмур и озабочен, а у Вахтанга глаза подернулись грустью.


3

С утра следующего дня пошли сплошные дожди. Будто где-то прорвало. Дожди были теплыми, грибными, но почва подмокла, и тяжелые трактора срывали ее со всех возвышенностей. Ким вынужден был прекратить работы и как-то утром прикатил ко мне на казенной «Ниве», поскольку своей машины у него не было.

— Вчера борова пришлось заколоть. Внепланово. Зови Вахтанга, поехали шашлык жарить.

Однако Вахтанга мне уговорить не удалось: он хмуро сослался на служебную занятость. Так ли то было в самом деле или не так, я не знаю. Ким посокрушался, и в результате мы отправились к нему на усадьбу вдвоем. К тому времени ему, как директору, выделили для жилья отдельный дом с участком, где он и приладился иногда что-либо жарить на свежем воздухе, даже если моросит дождь. Он любил костер, называл его «живым огнем» и утверждал, что все, изжаренное на нем, несравненно вкуснее любой еды, приготовленной в печке или на плите.

— Живой огонь. Древняя память о древнем вкусе.

Он в ту неделю оказался один: Лидия Филипповна увезла в пушкинские места очередную детскую экскурсию. Она делала это два, а то и три раза в год, загружая в арендованный совхозом автобус всех совхозных ребят, а заодно и глухоманских, так как свято верила, что историю надо постигать в местах исторических. С ней вместе поехали и Кобаладзе — Лана с мальчишками. И, таким образом, мы с Кимом оказались вдвоем на ведро шашлыка.

На участке дети Кима по его указаниям выложили из кирпичей место для кострища («чтобы землю зря огнем не обижать», как пояснил Ким). В этом кирпичном корытце Альберт и развел костер, когда внезапно к усадьбе подкатила милицейская машина. Из нее вылез сам заместитель начальника всей нашей милиции майор Сомов, открыл калитку и прямиком направился к нам. Козырнул, пожал руки. И все — молча и как-то странно отсутствуя при этом.

— На шашлычок пожаловал, — сказал Ким. — Хороший у тебя нюх, товарищ милиция.

— Что? — Майор точно опомнился. — Плохой. Не унюхал. А ведь должен был. Должен был унюхать!

— Что ты мог унюхать, когда мы только-только огонь развели. Разве что запах дыма. А должно жареным пахнуть.

— Пахнет, товарищ Ким. Еще как пахнет.

— Что-то ты темнить начал, майор.

Майор глубоко вздохнул, достал из пачки папиросу, прикурил. Помолчал, еще раз вздохнул и наконец спросил:

— Где сейчас находится медсестра Рабинович Вера Иосифовна, товарищ директор?

— Вчера ей отпуск на неделю подписал, — сразу посерьезнев, сказал Ким. — Хотела в Киев поехать, вроде билет на сегодня приобрела.

— Больше ничего не сказала? Припомни, Ким, важно.

— Сказала. К своей Стене Плача поеду, так сказала. Что-нибудь случилось, майор?

— Вот туда и мы поедем.

— Куда?

— К ее Стене Плача. — Майор швырнул недокуренную беломорину в костер и, не оглядываясь, пошел к милицей-скому уазику. — Воспитатели, мать их. Суют мальчишкам боевые гранаты…

Мы шли сзади, и оба молчали. В душе моей тревога росла с каждым шагом, но я не знал, о чем она предупреждает. И Ким не знал и шагал молча впереди меня, засунув почему-то руки в карманы, чего раньше никогда не делал.

Уазик домчал нас до кладбища мигом, и, кажется, мы уже все поняли. Молча вылезли, молча пошли по аллее Героев за широко шагавшим майором. И остановились возле первого железного обелиска со звездой, под которой был захоронен пустой гроб из цинковых пластин от патронных ящиков. Остановились как вкопанные.

На могиле, усыпанной живыми цветами, купленными на самые последние деньги, лежала Вера Иосифовна, обняв подножие солдатского обелиска.

— Вот ее Стена Плача, — сказал майор. — Ох, до пенсии бы дослужить поскорее, мать твою…

Были тут тогда врач, милиционеры или они возникли позже — не помню. Не помню. Помню, что рядом все время вертелся заведующий кладбищем и говорил, говорил…

— Могилка-то — на охраняемой аллее, товарищ майор. А я всегда по тропочкам да дорожкам за порядком слежу. А с дорожки аллея Героев плохо проглядывается, не видно ее с дорожки, не видно. Ну, я при обходе приметил, что мать на холмике лежит, но не придал внимания. Афганцев недавно хоронили, ну, думал, мать лежит. Матери часто на холмиках лежат, частое дело, обыкновенное. Конечно, бдительность надо было проявить, виноват, но — частое дело, товарищ майор. Нагляделся я при моей службе, пообвык…

Уже потом, потом мы сидели у потухшего костра на усадьбе Кима. Пили водку, закусывая сырым шашлыком прямо из ведра. Ким раскачивался, как китайский болванчик, у меня в голове скребло будто ножом по тарелке, а майор материл всех подряд.

— Как же так?.. — спросил я кого-то. Кого — и сам не понимаю, просто невмоготу мне вдруг стало молчать.

Ким продолжал раскачиваться.

— Дошло до тебя, директор? — Майор поднял стакан. — Тогда помянем. Чтоб опять в делах память не похерить.

— Самолет корейский сбили, — тихо сказал вдруг Ким невпопад и залпом выпил.

Я ничего не понял. Ни вопроса майора, ни странной фразы директора. И спросил весьма тупо у майора, оставив слова Кима без внимания:

— А что должно было дойти?

— Мне утром позвонили. Какая-то женщина. Афганская мать, наверно, сыночка навестить пришла, увидела и звонить побежала, пока заведующий с могильщиками похмелялся на глухой тропинке. Я со всей группой, какая положена, выехал, обнаружил и сразу же на квартиру к покойнице. Может, записку какую оставила, может, еще что увижу. И увидел.

Майор замолчал. Сунул в рот кусок сырого шашлыка, жевать принялся как-то особенно старательно.

А мы ждали, что еще скажет. И повисла пауза. Тяжелая, как бетонная плита.

— Что увидел? — спросил я наконец.

— Стол накрытый увидел. Тарелочки разложены, вилки-ножики. А посередине — стакан с водкой, куском хлеба накрытый. И только на месте хозяйки, как можно судить, пу-стая рюмка из-под водки и бутерброд надкушенный. На кухне — тарелки с закуской, колбаска нарезана, хлебушек. Все нетронуто, все — гостей ждет. Стол, закуски на ее медицин-скую зарплату. Только не дождалась она гостей. Одна помянула сына и — пошла к нему. Такие вот сороковины по ее сыночку получились, стало быть, господа-товарищи начальники…

И снова повисла пауза. Тяжелее бетона.


ГЛАВА ШЕСТАЯ