ышко взойдет… Ей-богу, хорошо!..
Заговорился уж я больно, братец ты мой! Нельзя, место уж такое. Горожанам нашим тут и отдых, тут и развлечение, тут и жизни много, и поплавать есть где, а в городе скука.
Годов эдак восемь или семь, не помню, корова у меня пропала. Жена говорит, в поле выгнала; искала-искала, все дворы обегала, нет коровы. На рынке, говорит, была, все лавки обегала, все головы коровьи осмотрела – и там нет… Ну, и заплакала моя жена. А для нашей бабы корова все единственно, что мужчине без лошади быть. В корове у нее все богатство и вся утеха. А корова-то была какая славная да тельная, ростом высокая, полная! Рублей пятнадцать серебряных стоила, и вдруг как ключ в воду канула… Эко диво! Жалко мне стало жены, и самому досадно. Пошел к соседям, порасспросил сам хорошенько: не видал ли кто буренку? Нету. Ну, и пошел в Шарташ, под видом благочестия, что я, мол, корову хочу купить, а не то мясо, прямо стягом, парное. Вот обегал бойниц с десять – нету. «Эх, досада!» – думаю. Пошел по другим. Только в одном месте хожу это около коров, поглядываю на живых, как они, голубушки, тоскливо мычат, – жалость! да на заколотых, да на людей, как те, озорники, кожу сдирают, – и заприметил знакомое лицо. «Что за дьявол! – думаю. – Елисейко не Елисейко, а рожа, кажись, его, только бородой оброс да на лбу волоса подстрижены. Оказия, – думаю. – Как он сюда попал? Неужели уж раскольником стал?» Не утерпел-таки я, подошел к нему и говорю:
– Здорово, Елисей Степаныч!
Он как окрысится на меня да рявкнет:
– Какой тебе Елисей! Моисея не хочешь ли? Покажу…
У меня ровно дух в пятки ушел. Испугался я, а не трус. «Тьфу ты, дьявол! – думаю… – Эк он…»
– Аль не узнал меня? – спрашиваю его.
– Кто ты: городской или здешний? – спрашивает меня другой работник.
– Городской, – говорю.
– Ну и проваливай, покуда цел.
Я опять-таки пристал к Елисею: все мне подделаться к нему хотелось, – и говорю:
– А ведь вместе прежде бегали?
– Знать тебя не знаю… Бегали! Заставлю ужо я тебя бегать.
Ну, думаю, тут дело дрянь, надо убираться. Пошел из бойницы и думаю: сказать про Елисейку начальству или нет?…
– Эй ты! черт! – закричал на меня Елисейко.
Я остановился.
– Куда ты теперь?
– В город.
– Небось жаловаться? Видишь это! – И он показал мне нож, коим коров колют.
Я и думаю: действительно, пожаловаться худо, его-то я погублю, а он мне – товарищ; да и не погубишь если, – потому, значит, он опять убежит в Шарташ, – так сам себя и сгублю, потому все эти шарташцы больно мстительны и за своего брата так стоят, что на дне моря сыщут врага.
– Экой ты какой, – говорю я ему, – почто же я на своего товарища скажу? Да я, если кто на меня скажет, тому голову сворочу…
– Ну так слушай. Придешь в город – молчи. Значит: нашел – молчи, потерял – молчи.
– Уж не скажу, не беспокойся. Вот тебе рука. – Ну, и подал я ему руку, и он дал мне свою, всю в крови замаранную.
– А коли скажешь – беда, не скажешь – спасибо… Ну, теперь ступай.
– Вот что, – говорю я ему, – сделай ты мне, братец ты мой, службу. Сам ты знаешь, человек я бедный, а у меня корову угнали с поля.
– Какая твоя корова?
Я рассказал приметы.
– Ну ладно. Приходи ужо сегодня ночью на нашу дорогу и жди в одной версте от села, и корову получишь. Только слово помни!
Я сказал спасибо и побожился, что не скажу. Прихожу домой и говорю жене: не нашел коровы. А она тем временем к ворожее сходила, гривну меди издержала. Ворожея, говорит, сказала: «Твоя корова в хороших руках, только не найдешь, потому, значит, и купцу продана, и через неделю найдешь этого купца, да он не отдаст». Ну, я бабу свою выругал, что только деньги даром тратит: мало ли что эти ворожеи врут? А жена меня выругала. Вот часу в десятом ночи и пошел я к Шарташу и спрятался в лесок. Жду-пожду, час и два, – нет коровы. Досадно стало, что я топора с собой не взял, хоть бы лесу порубил. Покуриваю махорку и бранюсь: верно, леший, обманул. Все-таки стал ждать и задремал было. Только слушаю, хрустит где-то. Встаю и вижу: корова недалечко стоит. Я пошел. Моя корова, а из людей никого нет. Корова как увидела меня, так и пошла ко мне и мычит жалобно – узнала, значит, хозяина; чувствовала, верно, себе конец. Ну и пригнал я ее домой, обрадовал жену; пожалела она гривенника и выругала позаочь ворожею. А про Елисейка так никому и не сказал. Не мое, значит, дело. Значит, нашел – молчи, потерял – молчи, шито да крыто…
Все бы это еще туды-сюды, да вот я, хороший человек, хотя и много книг разных вычитал, а понять не могу, нужды нет, что не молод уж: отчего это люди не могут жить так, как должно? По-моему, живешь ты да худо тебе, ну и старайся, чтобы не было худого, и сам не делай худого; хорошо – и слава богу. Так нет. Елисейко, как видно, там хорошо жил, потому раскольники хорошо держат беглых: мучениками да святыми их считают; мало, вишь ты, ему этого было; поясница у него чесалась… Пропащая, право, голова… Вчуже жалость берет…
Ездил туда каждое воскресенье из города купец один. Купец этот в городе незнатен был, жихимора такая был и с женой-то своей, потому, значит, денег у него чертова пропасть была, а отчего была – Бог знал да он сам. Вот у этого купца и жил кучер да стряпка – мастерская баба, как-то еще родней приходилась Степану Еремеичу. Кучер да стряпка между собой таскались и вздумали обокрасть купца да и уехать с денежками куда-нибудь далеко и обвенчаться, потому уехать – у кучера была жена, да он не жил с ней. Раз, летом, Елисейко и подговорил кучера вместе украсть деньги. Уж как согласился кучер – не знаю, верно, потому, что ему стряпка надоела и он ухлопать ее захотел. Ну вот, как только кучер привез в село купца с женой – и марш к Елисейку, а тот мигом запряг лошадь в телегу – и марш с кучером в город к стряпке. Стряпка узнала Елисейка, заартачилась было, что тут еще третий; ну, они, соколики, не говоря ни слова, и ухлопали ее. Потом пошли в комнаты, разломали ящики и забрали все деньги. Вот Елисейко, не будь трус, и зашиб кучера, тут же в комнате, у ящика, – поделом, значит, вору и мука; забрал денежки и поехал на лошади в село. А когда он выезжал, его многие мастеровые видели и узнали. Он струсил было; но доехал только до лесу, отпрег лошадь и верхом укатил в село; там денежки и припрятал.
Ну, как водится, началось следствие, опросы да допросы, пошли догадки, что, верно, шарташец какой-нибудь ухлопал стряпку и кучера, стали соседей спрашивать – ничего не добились, а мастеровые молчали, потому, значит, скажи, так засудят: отчего-де не ловили? А им что ловить – не их грабят, да они и не знали, что он грабил, а думали: верно, прощен или в бегах находится – не важность. Своего брата и выдать грешно. Ну, если бы знали, что он убил, тогда бы, мое почтение, сцапали бы, потому, значит, убийство грех великий. Прошло полгода. Елисейко прижался, сидит дома. Но шила в мешке не утаишь. Раз он поссорился с своим хозяином за то, что тот его гнать стал. «Ты, – говорит, – не нашего поля ягода, ступай вон». – «Давай, – говорит Елисейко, – деньги». «Какие деньги?» Ну, завязалась баталия. Елисейко ухлопал и этого раскольника и деньги зарыл куда-то далеко, а при себе оставил тысячу, потом ушел к знакомому раскольнику. Хозяин Елисейка был уважаемый человек беспоповщинской секты, а Елисейко перешел теперь на сторону поповщинской секты; беспоповщинцы пожаловались на него в город и обвинили в убийстве кучера и стряпки, потому, значит, что многие небогатые раскольники знали про это; поповщинцы разругались с беспоповщинцами и сказали полиции: нет у нас Облупалова, а он на той стороне. (Дома в селе построены только по одной улице, по обеим се сторонам. На одной жили поповщинцы, на другой – беспоповщинцы, и между ними шла вражда. – Примеч. авт.) Однако-таки беспоповщинцы схватили тайком ночью Елисея, завязали ему глаза, связали руки и ноги и привезли в город.
Опять началось следствие. Потянули раскольников к суду – те откупились, и принялись за одного Елисейка.
Стали спрашивать Елисейка: кто ты такой?
– Православный, – говорит.
– Как тебя зовут?
– Не знаю. – Ну, и сказался непомнящим родства. Позвали отца. Отец говорит: «Это Елисей, сын мой».
– Знать я тебя не знаю.
Позвали мать – то же. Никого не признает. Сколько людей перетребовали – не знаю да не знаю, говорит, мало ли лица сходятся!.. Слава богу, что меня не потребовали. Я в то время в лесу был, на кордоне, и больным прикинулся.
Стали спрашивать про убийство: не знаю ничего; а старика раскольника не я, говорит, убил – меня дома не было. Ото всего отперся, от всех отрекся. Вот так человечек! Не видывал я такого, да и не видать уж, – времена нынче не те.
Все-таки как он ни отпирался, а приговорили его, как настоящего разбойника, ко ста ударам плетьми и в каторжную работу на веки веков. Назначили день, когда его будут наказывать на площади. Много собралось людей: был тут и Степан Еремеич с женой, и брат Тимофей, и я, и множество знакомых. Всем, значит, хотелось посмотреть на него, каков он будет и что с ним случится. Вот привезли его на дрогах, прочитали приговор; он и говорит: «Знать не знаю, без вины меня наказываете». Антихристом еще попрекнул, как будто и в точь настоящий раскольник. Вот привязали его к столбу, а он и ругается: «Что шары-то пялите!.. Рады смотреть, как люди мучатся!.. Будете, окаянные, во огне гореть на том свете!..» Народ стоит да улыбается, а бабы плачут: не верится, видишь ты, им, что это Облупалов: может, и он, может, и понапрасну. Были тут и раскольники: те верили словам Елисейка и ворчали, что его без вины обвинили.
Вот палач положил его, а он смеется: «Ничего!»
– Я те дам – ничего, – сказал палач и хлестнул его треххвосткой.
– Аля-ля! Жарко! Вот бы тебя пробрать!.. – указывает он на ту сторону, где отец его.
Палач хлещет по нем изо всей силы, полициймейстер кричит: «Шибче! шибче! шибче его, каналью!..» Удар за ударом сыплется на Елисея. Он сначала ругался, крепился, а потом невтерпеж стало…