Как бы то ни было, рабочие Козьего Болота не жалуются на ветхость своих жилищ, а каждый свою избушку утыкает мохом или паклею, преимущественно мохом, потому что ни у одного таракановца нет ни пашен, ни полей, на которых бы рос лен, и подпирает в случае надобности бревешком. И таких полуразвалившихся домишков, как дом нашего героя Глумова, в Козьем Болоте немало.
Настоящих хозяев в доме Глумовых в конце пятидесятых годов было двое: Игнатий и Тимофей Петровичи Глумовы.
Оба брата разнились друг от друга родом занятий и характерами. Игнатий был груб и зол и, вероятно, поэтому работал в рудниках, а Тимофей был мягок, угождал мелким начальникам, терся то при полиции, то при лазарете и наконец попал в караульные на гору, где в то время существовала караушка, заменявшая на заводе каланчу, хотя в сущности ее назначение состояло в том, чтобы отбивать часы, т. е. смены рабочих.
Несмотря на то, что Игнатий Петрович был зол и груб с мелкими начальниками, вроде штейгеров и нарядчиков, в товарищеском кругу он был добрейшее существо. Сочувствуя каждому человеку в том, что положенного урока такому-то рабочему не исполнить, он всегда поддерживал мнение, что недурно было бы посбавить уроков; но это мнение не приводилось в исполнение, потому, как говорят заводские бабы: «рабочие только на словах бойки, а коснись дело налицо, у них и каша во рту застыла». И рассуждение это довольно метко характеризует трусость рабочих. Так, Игнатий Петрович, бывши душой рудничного общества на работах, в рудничной избе, в питейных домах, в гостях, нередко подговаривал товарищей подать просьбу управляющему об уменьшении урочных работ; товарищи голосили, хорохорились, но на другой день вся вчерашняя храбрость исчезала, и они, махая руками, говорили: «Наплевать! Уж коли старики наши эти порядки не могли изменить, так нам ли уж соваться с свиным рылом в золотую лохань?» Один только Игнатий Петрович не изменял своего мнения. Он раз утром, после праздника, опохмелившись с товарищами, уговорил их подписать прошение управляющему, – прошение, написанное очень красно заводским учителем, Петром Саввичем Курносовым. Прошение это было подано лично управляющему. Стали спрашивать подписавшихся, и только двое с Игнатием Петровичем высказали свои жалобы, а остальные, боясь наказания, или молчали, или говорили: «Мы так; мы ничего»… Само собой разумеется, что изъявившим претензию пришлось нелегко, так что Игнатию Петровичу не привелось уже быть повышенным в рабочей иерархии, хотя он был из лучших работников; он так и умер рабочим на руднике. Курносов же потерял учительское место.
В домашнем быту Игнатий Петрович был, по выражению хозяек, золотой человек. Действительно, уезжая на рудник, находящийся от завода во ста пятидесяти верстах, и проработав там почти без отдыха две и три недели, он возвращался домой измученным, и жена его, Матрена Степановна, любившая его нежно и занимавшаяся на заводе лечением больных, ухаживала за ним, как за ребенком, не возражала на его грубые речи, и если когда и случались сцены, так это разве тогда, когда он приходил домой пьяный, садился на лавку и начинал ругаться, начиная с десятника и постоянно оканчивая своей женой и детьми, воображая, что в отравлении его жизни все участвуют. Жена в это время сидела против него и доказывала ему, что он сам виноват, потому что понапрасну деньги пропивает, и хотя думает, что ему весело теперь, да все-таки работал он на руднике не в последний раз. Игнатий Петрович хотя и возражал на эти бабьи рассуждения, но уже поворачивал свои ругательства совсем в другую сторону и потом скоро засыпал. С женой вообще он обходился хорошо, детей не обижал.
Хвастался Игнатий Петрович, только лежа на постели: «Али я не Глумов? и пьян, и сыт, и в своем дому на кровати лежу… Вот где жизнь! А сойди я с кровати – я скот, ничтожная тварь»… Совсем другое дело – Тимофей Петрович. Этот еще в детстве слыл за дурачка; но когда он достиг совершеннолетия, товарищи стали замечать, что этот дурачок себе на уме, и в насмешку говорили, что глумовская порода хоть на ком-нибудь из ее роду да проявит себя чем-нибудь особенным. Яков Глумов славу приобрел долголетней опытностью и практикой; вот все замечают на потомках Глумовых переворачивание этой славы только в другую сторону: сколько был славен Яков Глумов, столько же ничтожны теперь его потомки, и все это происходит от гордости. Так объясняли таракановцы; но ничего этого не понимал или не хотел понять Тимофей Петрович. Идея у него была такая: ссориться со штейгерами и прочею дрянью не стоит, нужно ласкаться к ним и угождать им. Он так и действовал, и его жаловали больше других, хотя он почти всегда или сидел без дела с трубкой в зубах, или перехаживал от одной кучки к другой, забавляя рабочих остротами, прибаутками, одной очень смешной песней, за которую ему дали название «медвежьяго вожака». И это название мало того что превратилось в поговорку, но рабочие еще спрашивали его постоянно: «А скоро ли, Тимошка, кривая ножка, ты медведя нам будешь показывать?» На это Тимофей Глумов только хохотал или говорил смеясь: «А что, разве нехорошо с медведем ходить?» – и начинал приплясывать и припевать: «а гри-дю-грю, да гри-де-грю, дя-гри-де-гри!!», сопровождая эти слова смешными жестикуляциями, которые до слез и колик смешили толпу, а некоторые даже сами принимались размахивать руками. Нельзя сказать положительно: эти ли насмешки товарищей над Тимофеем Петровичем, или у него действительно была мономания, только на двадцать четвертом году своей жизни он промыслил себе маленькаго медвежонка; и как же он ухаживал за ним! Не пьет, не ест до тех пор, пока его пасынок, как он называл медвежонка, не развалится и, хоть ты бей его, не встанет с места. Он даже и спал недалеко от пасынка, который был, впрочем, привязан за один угол сарая, выходящего в огород. Сначала этот медвежонок наводил страх на семейство Глумовых, так что в огород не только дети, но и женщины боялись идти; но потом, хотя и привыкли к нему, – медвежонок ни на кого не кидался, жрал помногу ржаного хлеба и никому не надоедал, – да только медвежонок со временем стал пошаливать, вроде того, что в отсутствие Тимофея Петровича перегрызал веревки и бегал по грядам без зазрения совести и даже раз испугал самого Игнатия Петровича, только что вышедшего из бани освежиться. Тогда Тимофея Петровича стали гнать из дому, в противном же случае грозили убить его пасынка. Пошел Тимофей Петрович по заводу, медведя с собой потащил за веревочку. Народ старый, молодой и малый валит за ним и хохочет.
– А ну-ка, Тимошка, покажи фокус-покус!..
– Как твоя барыня капусту в огороде воровала!
– Ой, насмешил этот Тимошка! Хо-хо! глядите, медведь его назад прет.
С этим медвежонком Тимофей Петрович осрамил себя на весь завод. До сих пор он только кормил его, а так как об учении его раньше не думал, то теперь на все приказания плясать и показывать фокусы-покусы медвежонок только мычал или лежа сосал лапу.
Народ хохотал над Тимошкой, и тут же один рабочий сложил песню такого рода, что в заводе появился цыган с медведем; вывел этот цыган медведя к народу, плясать заставлял, да вместо медведя сам до того наплясался, что лишь кое-как до первого кабака добрался.
После этого Тимофей Петрович не чудил и, в качестве непременного работника, исполнял разные должности: был он и при лазарете сторожем, был и казаком при полиции, и всюду слыл за дурака, которому только и занятия, что быть на побегушках, так как у него ноги казенные.
Среда, в которой он проводил жизнь, была как раз по характеру Тимофея Петровича. Из товарищей его многие были отъявленные плуты, и хотя сам он прежде плутом не был, но каждый про себя думал, что такого плута редко где сыщешь; эта среда сделала его пьяницей, взяточником и даже вором. Вот за одно воровство его и сослали на Круглую гору быть караульщиком денно и нощно. Это было самое тяжелое наказание на таракановском заводе.
И действительно, какое нужно наказание рабочему, которому нипочем розги, который привык работать в рудниках? Отдать в солдаты?… Но заводоуправление лишится одной рабочей силы, да и за что давать негодяю жизнь лучше заводской? Вот оно придумало устроить на горе будку, поставить около будки столб, на верху столба сделать подобие крыши, под крышей повесить десятифунтовой колокол и назначить буяна или мошенника, которого не берут ни розги, ни рудники, сторожить завод с тем, что этот сторож может отлучаться с горы в завод раз в сутки, а именно после полуденной смены. Отлучка эта заключалась в том, что сторож обязан явиться в полицию для того, чтобы показать себя и потом запастись провизией.
Но как исполнял свою должность Тимофей Петрович! На первый день он перевел висевшие в его избушке стенные часы на целые полсутки и ударил смену; на другой день забил в набат. Но это не сошло ему даром, и как он потом ни изощрялся, а должен был исполнять свое дело. Однако же исполнял свою обязанность с грехом пополам. В первый месяц он отбивал часы, как встанет, потому что часы стояли и поправить их в заводе было некому, потому что часовой мастер не брался их чинить, а новые часы начальство не хотело купить. Впоследствии Глумов пропил и эти часы, т. е. заложил в кабаке, и донес полиции, что в его отсутствие часы украли. Глумов, как и все рабочие, пробуждался в четыре часа, поэтому утром он редко ошибался: иногда разве отбивал часы часом раньше или часом позже, что, впрочем, ему в вину не ставили. Потом он ковырял сапоги, т. е. клал заплаты на худые сапоги, взятые в починку от рабочих. Таким образом, занимаясь починкой сапогов, Глумов не глядел на завод, отговариваясь тем, что пожаров в заводе давно не бывало. Потом он затапливал железную печь, варил что-нибудь и ложился спать, и как только выспится, выйдет к столбу; если есть солнышко, то ляжет на одну половину крыши – северную, служащую часами по черточкам, сделанным на ней: если солнышко летом дошло до пятой черточки – двенадцать часов, зимой до второй – тоже двенадцать – он бьет часы, а потом идет под гору в завод, где частенько проспит не только вечернюю смену, но и целую ночь. В ненастную погоду он отбивал смену по своему усмотрению, и за это его ругали рабочие, потому что одним приходилось работать дольше других, и те, которые работали больше, проклинали Глумова и в глаза называли его взяточником.