Заводское начальство только сперва строго преследовало Тимофея Петровича, но потом как будто совсем забыло о существовании на горе избушки с Глумовым, потому что управляющим приказано было завести часы на церкви, и эти часы отбивали смену. Но сторож туда попался не лучше Глумова.
Рабочие считали Тимофея Петровича за полоумного и постоянно дразнили его тем, что он ничто. Трезвый Глумов отмалчивался, но пьянаго его трудно было уверить, что он ничего не значащий человек. Сделав руки фертом, выпятив правую ногу вперед, он доказывал всем, что он сам себе господин.
– А где твое господство? – спрашивали его рабочие.
– А избушка на горе.
– Эх ты! А ты вот что скажи нам: не срам это Якову Глумову, что его потомки на горе с чертями живут?…
Раз, это было на третий день Успеньева дня, утром, именно в то время, когда надо идти на работы, раздался на горе набатный звон. Таракановцы перепугались, многие кидались из улицы в улицу, сломя голову, как говорится, многие всползли на крыши, – дыму нигде не видать, и никому в голову не приходит взглянуть на гору. Вдруг один подросток кричит:
– Глядите, Тимошка Глумов горит!
Мало-помалу все бывшие на крышах стали глядеть на гору, и каждый хохотал и дивился премудрости Тимофея Глумова: избушка горела, а сам Глумов, стоя у столба, позванивал. Полицейское начальство глядело из окон фабрики и кричало Глумову:
– В полицию!
– Погибаю! – кричал Глумов что было силы и не переставал трезвонить.
На пруд выплыло много лодок, лодки были полны любопытными. Избушка горела ярко, а так как ветру не было, то дым поднимался столбом кверху.
– Спасайте! – кричал Глумов.
Начальство хохотало. Вот на Тимошке вспыхнула рубаха, но он ее вмиг сбросил.
Так он без рубашки и пришел на фабрику к начальству.
– Ты зачем сжег избу? – спросили его.
– Видит бог, не я… – отпирался Глумов.
Начальство рассудило, что Глумов хитрый проходимец – избу зажег и чуть сам не сгорел, исполняя свою обязанность, и дало ему, как полоумному, чистую отставку с половинным провиантом.
Это было в тот год, как умер Игнатий Петрович. С тех пор Тимофей Петрович живет в отцовском доме с семьею брата и по-прежнему занимается починкой сапог. Но главное его занятие состоит в том, чтобы стащить из фабрики или магазина все, что плохо лежит, и это краденое он сбывает у заводских кузнецов, которые между прочим занимаются и торговлей, как в самом заводе, так и в горном городе.
III
Хозяйством Глумовых прежде заправляла Маланья Степановна, женщина всеми уважаемая в Козьем Болоте за то, что она была миролюбивого характера, нрава кроткого и, главное, умела лечить от всяких болезней травами, часть которых она собирала сама то в болотах, то в лесах, а часть покупала у док – таракановских торгашей. Знала ли она в точности, чем болен такой-то или такая-то, разъяснить довольно трудно; но все знали, что науку лечить она переняла от своей бабушки, которая очень любила ее и, желая дать ей какое-нибудь независимое ремесло, чтобы она могла иметь свои деньги, изучила ее еще при себе лекарскому искусству. Однако как бы то ни было – умирали ли больные от ее леченья или выздоравливали, но она, как и бабушка ее, была в славе, и ее почти все больные Козьего Болота и Медведки приглашали к себе, как свою лекарку, – потому свою, что в каждом порядке была непременно своя знахарка, и заводские привыкали постоянно к одной, не подрывая доходов другой. Но вдруг соседи и приятельницы Маланьи Семеровны стали замечать, что «наша лекарка как будто немножко рехнулась в рассудке». И этого им было достаточно на первых порах, чтобы потолковать о всех качествах Маланьи Степановны, и в числе этих качеств стали отыскивать в ней дурные стороны, потому что, как они понимали, полоумным человеком черт шутит. Из боязни ли этого чорта, или по недоверию к знахарке, но Маланью Степановну стали реже приглашать к себе, а потом пугали ею своих ребят и совсем отшатнулись от нее. На самом же деле соседки и приятельницы Маланьи Степановны не понимали, в чем дело. У Маланьи было три сына и дочь, из которых она особенно любила старшего, Егора: этого-то сына извели работа и наказания. Ей было горько, она долго плакала, советовалась с мужчинами и женщинами, сочиняла прошения и хлопотала, но когда не могла найти справедливости у заводского начальства, то впала в беспамятство и делала часто не то, что бы следовало.
Но это еще ничего. А вот умер ее муж; она, вместо того чтобы заботиться о похоронах, неизвестно куда скрылась, и только через месяц привез ее казак в дом связанную; но какую… лицо ее было избито, в грязи; руки искусаны; глаза дикие. Она то хохотала, то ругалась. С полулюбопытством и полуиспугом оглядели ее соседи, стали спрашивать ее, но она, не признавая никого, говорила что-то такое, чего никто решительно не мог понять. Она даже детей своих не признавала. Постояла она в избе с четверть часа и вдруг выбежала во двор. Пошли во двор соседи – она лежит под телегой, и, как только увидела народ, крадучись, исчезла в огород и там, не обращая внимания на то, что села на гряду с капустой, она стала рыть грядку.
– И штой-то стряслось с ней? – спрашивали женщины казака.
– Ничего не знаю. Поверенный Таланов велел приставить домой.
Так никто и не знал на заводе, отчего сошла с ума Маланья Степановна: знали только, что она была в горном городе, а зачем – ни от кого не добьешься толку.
Таким образом все хозяйство в доме Глумовых перешло в руки Прасковьи Игнатьевны, девицы девятнадцати лет.
На долю русской простой рабочей женщины приходится очень много труда. Вся ее жизнь, до самой старости, до тех пор, пока ее не заменит хорошая помощница, заключается в том, чтобы работать. Примеров искать нечего. Так Маланья Степановна занималась хозяйством до сумасшествия, и только сумасшествие, кажется, избавило ее от забот, но и она не могла жить без дела. Женщина, если и работает много, все-таки сознает, что ведь и она хозяйка, и у нее есть свое хозяйство, и она соседями не обижена, спокойно смотрит в глаза каждому, и никто, кроме ее мужа, не смеет ей сказать худого слова. Другое дело – положение девушки, подвергающейся почти на каждом шагу соблазнам, не имеющей таких прав, как женщина.
О детстве Прасковьи Игнатьевны говорить нечего, потому что как и в заводском классе, так и в крестьянском быту воспитание девиц одинаково. Лишь только она начала ходить, лепетать, ее уже заставили возиться с маленькими братьями и сестрами, которые почти каждый год пополняли семейство, но, к несчастью родителей, умирали; потому к несчастью, что чем больше у рабочего детей, тем больше идет провианту, а впоследствии дети будут помогать родителям. Не мешает также заметить, что родители заботятся только о том, как бы накормить детей и как-нибудь одеть, все же остальное предоставляют воле Божией, на том основании, во-первых, что и сами они росли так же, а во-вторых, о теоретическом воспитании, основанном на различных началах новейшего времени, они не имели никакого понятия. Поэтому все заботы по воспитанию ограничиваются тем, чтобы выкормить себе поскорее работника. Девушка с двенадцати лет, а иногда и раньше, становится уже работницей в доме; кроме того, что она возится с ребятами, кормит их, она должна все делать, начиная с мытья полов и посуды и кончая огородом, – только мать не дает ей доить корову и печь хлебы. В пятнадцать лет девушка становится правою рукой своей матери и сама, без понуждения, знает, что ей делать, а мать только распоряжается, показывая вид криком, что она, т. е. мать, учит ее, как жить своим хозяйством.
Но при здравом рассудке матери Прасковье Игнатьевне было гораздо легче, потому что тогда, что нужно было сделать скоро и в раз, могло делаться с долгим ворчанием, ненужною ходьбою от одной вещи до другой, от сеней до погреба и т. д. Тогда можно было полчаса лишних простоять на выгоне, куда выгоняют коров, можно было потолковать с подругами, два лишних часа проплясать на вечерах, и все эти прогулки кончились бы только тем, что мать поворчала бы часа три. Теперь же на ее руки было отдано все – и лошадь, и корова, и овцы, и даже огород. А извольте, например, выполоть огород, когда еще надо поить корову, кормить куриц, а тут мать пристает с чем-нибудь. А мать часто надоедала Прасковье Игнатьевне.
Хотя мать и не злилась на дочь, не бросалась на нее в припадках раздражения, но на Маланью Степановну часто находило то, что пугало не только Прасковью Игнатьевну, но и Тимофея Петровича. Так, например, зимой она часто уходила в огород босая и там рылась в снегу; затопят баню, она завалится на полок, и трудно ее выжить оттуда. Как-то раз ночью она затопила печь в кухне и суетилась около квашенки, и когда ее спросили, что она делает, она отвечала: «Оладьи надо стряпать! Ведь сегодня поминки моему Егору», и начала ругаться неприличными словами. Тимофей Петрович посоветовал Прасковье Игнатьевне не трогать ее: пусть топит – дров не жаль, да и теплее будет, и лег спать, но дочь провозилась с матерью до утра.
Хорошо еще, что Тимофей Петрович помогает по хозяйству. Нельзя сказать, чтобы он любил молодую хозяйку, но иногда, пообедав плотно, говорил: «Спасибо, хозяюшка, накормила, напоила – всегда так мужу угождай».
IV
Июнь месяц. Погода стоит жаркая. Солнышко жжет, на небе чисто, в воздухе накопилось много пыли, а дым от фабрик стелется гуще и гуще над фабричным порядком. Для ребят погода хорошая, они почти все бегают на улицах; даже девушки сидят или на лавочках, или на дощечках, положенных в воротах для того, чтобы между землей и половинками ворот не было промежутков. Девушки, как водится, сидят с грудными или двухгодовалыми ребятами, еще не умеющими ходить на ногах. Время послеобеденное, и по хозяйству все что нужно сделано. Женщины с чулками или пряхами тоже сидят за воротами на тех сторонах улиц, где солнце или еще не показывалось, или куда уже сегодня не будет показываться. Женщины преимущественно толкуют по хозяйству: о каком-нибудь нарядчике, о какой-нибудь корове, рассказывают сны, приводят примеры различных уроков, несчастных случаев и т. д. Все они хотя и голосят, по-заводски растягивая, но голосят так, что между ними заметно согласие, а той горячки, какую они порют до обеда, теперь и следа нет. Это они отдыхают. Мужья же их и дети-подро