Глумовы — страница 42 из 72

– Добрые-то люди в церковь ушли, а вы…

– Так мы не добрые люди! Ну-ка, чем мы хуже тебя? – пристал Илья к сестре.

– Говори – не кричи, и так можно.

– А вот мы еще прибавим на пятак.

И Илья начал неистово свистать.

– Смирно вы, ослы! – крикнул Петр Саввич, выведенный из терпенья поведением шуринов.

– Сам осел! – сказал Илья.

– Ах ты!.. – И Петр Саввич поднялся с кровати.

– Ну-ка, тронь! – закричал Илья. Глаза его засверкали.

– Пошел вон, негодяй! – крикнул Петр Саввич, подходя к Илье с кулаками.

– Сам вон!

Петр Саввич не выдержал, ударил Илью. Илья не спустил и хватил Петра Саввича по лицу кулаком, а потом залег в кухне на полати.

Петр Саввич рассвирепел, но не мог выцарапать с полатей Илью, так как тот сидел там в углу и отмахивался палкой. Павел был скромнее брата и во время драки вышел во двор. Между Ильей и Петром Саввичем началась такого рода перепалка.

– В чужом дому живешь, да хозяев гонишь, бесстыжий! – кричал Илья.

– А ты ничего не делаешь, осел! На чужом хлебе живешь.

– Хороши хлебы – и жену-то нечем кормить. Прогоню еще из дома-то…

– Илья, перестань! – вскричала Прасковья Игнатьевна. Лицо ее побледнело, самое ее трясло и от злости и от испуга.

– Не твое дело! – крикнул муж.

– Петр Саввич! разве неправда, что ты меня моришь… что соседи-то говорят, – проговорила Прасковья Игнатьевна и заплакала.

– У! черт! – проговорил Петр Саввич и стал одеваться.

Прасковья Игнатьевна плакала. Вдруг Петр Саввич подошел к ней и ударил ее по спине так, что жена взвизгнула.

– Зачем ты ее бьешь-то? – вскочивши с полатей и подбежав к Петру Саввичу, сказал Илья. – И не стыдно тебе?… По миру заставляешь ходить!

Петр Саввич затих. Он сознавал, что он сегодня наделал сгоряча много глупостей, но просить прощения у шурина и жены ему не хотелось; не хотелось также в присутствии шурина утешить жену, и он, не простившись с ней и не сказав ей ни слова, вышел. Когда он поравнялся с окном, Прасковья Игнатьевна отворила окно и спросила робко:

– Петр Саввич… купи муки.

– Куплю. – И он пошел.

– Топить печь-то?

– Я почем знаю. – И он зашагал скоро по грязи.

Прасковья Игнатьевна заплакала. В первый раз после замужества она была унижена мужем перед братом; в первый раз ей показалась эта новая жизнь противна… Но никто не мог ее утешить в это время. Илья тоже ушел, и Прасковья Игнатьевна осталась одна, и ей в первый раз показалось страшно сидеть дома. Не могла она ни мыслями, ни работой преодолеть какой-то боязни… В другое время она бы запела, а теперь нельзя – это было во время обедни, и она вдруг вздумала отправиться в церковь. Но когда она дошла до церкви, то народ уже выходил оттуда.

– А, здорово, молодуха! – кричал рабочий, идущий из церкви в тиковом халате, с двумя товарищами, и снял фуражку.

Прасковья Игнатьевна поклонилась.

– Никак Курносов-то гуляет?

Мастеровые прошли.

– Куды это?… – крикнула молодухе молодая бойкая женщина.

– На рынок иду.

– Покупать волынок! Ну, счастливо, только надо быть поздно, – смеялась бойкая женщина.

И много еще пришлось Прасковье Игнатьевне останавливаться и выслушивать насмешки. Слезы душили ее, но она только глотала их и боялась, как бы ей не заплакать. Рынок пустел, торгаши смеялись над ее белым лицом и нахально предлагали купить то, что ей вовсе не нужно.

Пошла она опять к Дарье Викентьевне.

– Что это, молодуха, подглази-то у те какие красные… Ай-ай! – встретила гостью Дарья Викентьевна.

– Ничего.

Так Прасковья Игнатьевна и промолчала и ничего не сказала об утренней сцене. Молчала она и за обедом, молчала и после обеда. И хотя Тимофей Петрович приставал к ней с шуточками, но ей не до смеху было, и она печальная ушла домой, так что Дарья Викентьевна очень была удивлена поведением Прасковьи Игнатьевны и обратилась к мужу с таким вопросом:

– Ты не знаешь ли, что с ней?

– С мужем, поди, не ладит.

– Ну уж и муженек! Давно ли женился, а у Павловых день и ночь трется.

– Ты этого не говори; мало ли что дураки толкуют.

– Положим, пустяки! Мы вон с тобой как маялись… Так то мы, а она другое дело. Нынче вон и порядки-то иные: чуть чево, острамят, да еще как…

Тимофей Петрович не возражал и немного погодя вдруг сказал жене:

– Дарюха!.. смекаю я – здесь невыгодно торговать-то.

– Это почему так? На тракту, да невыгодно… Ты еще скажешь, и кузницу долой…

– Затараторила… Я вовсе не к тому, что невыгодно. А видишь суть какая: не худо бы в Козьем Болоте лавочку открыть. А?

– Вот уж! полезь туда с торговлей, скажут – новые порядки ввел.

Однако Дарья Викентьевна задумалась.

– И что это ты вздумал непременно лавчонку в Козьем Болоте?

– Знаешь? – начал нерешительно муж. – Я никому не хотел говорить, да уж так и быть скажу тебе, только ты молчи… Как ты думаешь насчет этого: не худо бы купить у племянницы дом.

– Ну?

– Знаешь, дом родовой, да и я с Игнатьем сам его строил… Оно конешно, у меня робята тоже свои и у Игнатья свои; пополам значит…

Жена задумалась.

Вдруг входит к ним Курносов. Пальто загрязнено, о брюках и говорить нечего; его пошатывает.

– Пьян, дядя… пьян! – проговорил Курносов и сел на скамейку к столу.

– Хорош молодой! Диви бы жену какую выбрал – дряннуху али бы… – начала Дарья Викентьевна.

– Хуже!! – Курносов махнул рукой.

– Чем же она худа-то?

– Стряпать не умеет.

Тимофей Петрович и Дарья Викентьевна захохотали.

– Стыдился бы ты говорить-то! – сказала сердито Дарья Викентьевна.

– Вру я, что ли? Сама, поди, видела, ела.

– Все это, как я погляжу, Петруха, одна придирка с твоей стороны. Право! Ты не обидься моими глупыми речами: глуп я давно, а все-ж скажу, что и я тоже не с рынку покупал хлеб-то. Кто пек, да щи-то варил? Племянница. О-ох ты!! – проговорил недовольно Тимофей Петрович и вышел во двор.

Дарья Викентьевна была чем-то занята и тоже вышла вслед за мужем. Петр Саввич посидел немного и тоже вышел.

IX

После описанных выше сцен прошло три недели. Положение Прасковьи Игнатьевны немного улучшилось: Петр Саввич перестал пить и ежедневно ходит на службу, после обеда уходит рыбачить с Матвеем Матвеевичем Потаповым, известным в таракановском заводе стихоплетом. Матвей Матвеевич очень смешной человек – и трезвый, и навеселе; последнее, впрочем, случается редко: Матвей Матвеевич любит выпить на даровщину, да и не только выпить, но и в звании любимца управляющего он частенько обедает у приказных. Глаза у него карие, брови, волоса и усы черные, он еще молод, на жирном лице заметна постоянная улыбка, он то и дело вдыхает носом в себя воздух, а когда смеется, то левую ладонь прикладывает к левому глазу – по привычке, перенятой от приказчика Переплетчикова, с которым он хотя и не был дружен, но у хороших людей сталкивался. Прасковья Игнатьевна давно его знала, как шута горохового, ей весело было с ним – и только. Она даже не умела подметить в нем ничего дурного, напротив, она искренно хвалила его за то, что он часто привозил домой ее пьяного мужа и говорил ей, что он всячески старается направить Петра Саввича на истинный путь, т. е. не дает водки, и т. п. Захаживал Потапов и без Курносова, но только болтал вздор и смешил до слез Прасковью Игнатьевну, которая нарочно упрашивала его посидеть. Посещения Потапова только одними шутками и заканчивались. – Прасковья Игнатьевна не могла не нарадоваться тому, что муженек ее не пьет по-прежнему, но ей почему-то и от чего-то скучно становилось. Ей казалось, что рабочие женщины живут лучше ее: у них все есть по домашности, а у нее ничего нет.

– У людей-то, погляжу я, и корова, и лошадь.

– Выдумывай, – скажет Петр Саввич и замолчит на целый день.

Что он думал и думал ли он что-нибудь – сказать трудно, но все прежнее хозяйство дома Глумовых теперь заменилось присутствием огромного самовара, по всей вероятности, попавшего в старый хлам на рынке от какого-нибудь красноносого сбитенщика. Прасковья Игнатьевна хотя и радовалась самовару на первое время – «Как не радоваться, – говорила она самой себе. – И мы, значит, не мошки какие: ведь Петя-то учитель!» – но она никак не могла понять: откуда это Петя мог достать самовар и на какие деньги? И к чему этот самовар торчит на шкафчике, когда он употребляется только при получке Петром Саввичем денег, да разве Дарья Викентьевна придет побаловаться. Посидит немного и говорит:

– Ну-ко, молодуха, угости: поставь самодыр-то, в горле што-то першит.

Поставит Прасковья Игнатьевна самодыр, как умеет, а Дарья Викентьевна ухаживает за ним, как за дитятей. Поспеет самовар, надо чай заваривать, а у молодухи чайника нет, а есть только без блюдечка чайная чашка, принесенная Дарьей же Викентьевой, которая хотя и подарила молодухе блюдечко, но Прасковья Игнатьевна вздумала кормить из него любимую свою кошку и как-то раз наступила на него и раздавила.

– Эко дело! Надо бы посудинку захватить… Экая я дура набитая, ведь из ума вон! – сетует Дарья Викентьевна и смотрит на самовар; а Прасковья Игнатьевна хохочет, хотя и знает, что у Дарьи Викентьевны и дома нет посудины, а что она только хвастает. Она знает, что будет теперь делать Дарья Викентьевна, и поэтому ей смешно; но предложить ей что-нибудь – значит разобидеть ту.

– Ну, над чем ты, дура, смеешься? – крикнет вдруг на Прасковью Игнатьевну Дарья Викентьевна, а та живот подпирает руками – до того ей смешна причуда Дарьи Викентьевны.

Наконец Дарья Викентьевна открывает крышку самовара; пар из самовара заставляет ее сторониться, она достает из кармана, сделанного на правом боку сарафана, бумагу, в которой завернуты чайные выварки, смешанные с травою лабазником.

Стали пить чай – налили в две деревянные чашки, вышла желто-красная жидкость. А так как трава заседала в кране, то приходилось часто прибегать к помощи прутика из веника.

Отпили немного молча; сахару нет. Поставили чашки; обе сидят, то глядят в окно, то в чашки.