– Осподи Исусе? – вскрикнула баба, столкнувшись с управляющим. – Кто тут?
– Я!
– Да кто ты? Свинья! Приказей!.. Ково тебе?
– Я управляющий!
Баба ушла в избу и заперла дверь на крючок.
У ворот галдел народ.
– Чья баба? – спросил управляющий, глядя на одного рабочего.
Рабочие молчат; им что-то сказать хочется, толкают друг друга, переминаются с ноги на ногу, то снимают, то надевают фуражки.
– Кто вы такие?
Рабочие сняли фуражки, но промолчали: они с удивлением смотрели друг на друга.
– На работы!
– Провьянт выдай за два месяца!
– Рощет вели сделать!
– Кто виноват? – спросил управляющий.
– Приказчик Переплетчиков.
Управляющий сел в сани и уехал, а рабочие повалили во двор той бабы, у которой был управляющий.
– К почтмейстеру! – сказал он кучеру. В почтовой конторе кучеру сказали, что почтмейстер ушел белок стрелять. Велено было явиться вечером; а до этого времени все в заводе были в волнении: никто не понимал, зачем управляющий ездил в Козье Болото.
Явился вечером почтмейстер. Это был старый человек, ужасный трус. Он никогда не бывал у управляющего, потому что управляющий считал его ни за что.
– Кто здесь получает периодические журналы?
Почтмейстер выпучил глаза.
– Я спрашиваю: кто получает, – одним словом, кто следит за литературой?
– Прикажете ведомостичку?
– Да вы сумасшедший или не понимаете меня?
– Никак нет-с.
– Читаете вы газеты?!
– Ведомости?… Никак нет-с. Не люблю-с.
– Я вас прошу молчать, если вас будут спрашивать о воле; всем говорите: никакой воли никому не будет, – понимаете?!
Почтмейстер ушел, удивленный и сконфуженный. Пошел к приказчику, рассказал, как его распушил управляющий; приказчик хохотал.
– Дурак ты, а не почтмейстер, право! Ты, брат, большой бы доход мог извлечь из того, что теперь всех занимает.
– Что такое?
– Ну, уж не скажу. А у тебя есть ли овес да сено? Нет, так пошли почтальона.
Почтмейстер опять-таки остался в недоумении. По приходе домой он перебрал губернския и сенатския ведомости, чего-то отыскивая; но так как он их не читал и не знал, что ему нужно, то и потерял даром время.
В тот же день приказчик был позван к управляющему.
– Вы слышали что-нибудь о воле?
– О какой-с? – спросил с удивлением приказчик.
– Я от владельцев имею письмо: они нарочно по этому делу в Петербург из-за границы приехали, зовут меня к себе, просят как можно лучше соблюсти ихние интересы. Пожалуйста, вы побеспокойтесь… У вас большие беспорядки: все жалуются на невыдачу провьянта… Выдать! хоть как бы ни дорога была мука, – купить! Рабочих заставить силой работать. Слышите?
Ночью сгорел большой хлебный магазин; рабочие работали на пожаре, но зато все воспользовались хлебом и через день пошли на работы.
Однажды в одном кабаке сидело несколько человек рабочих, калякали они между выпивкой водки. Входит солдат.
– А сера амуниция! – сказал один рабочий.
– Ты не замай моей амбиции, кайло, – ответил солдат.
– Чево и говорить: много ли ты галок-то настрелял?
– Почище вашего брата: на турка ходил.
– А видел ли ты, каков турок-то?
– Одначе, братцы, угостите водочкой.
– И так будет с тебя.
– Не буянь! я царю служу; служба трудная. А ваше дело что?… А еще волю хочут дать вахлакам.
– Какую волю?
– Царь вам волю дает.
– Что он сказал? – с изумлением обратился один из рабочих к другим собеседникам.
– Это он, вишь ты, на шарамыжку (на даровщинку) выпить захотел.
– Да верите мне или нет? Я восьмой год верой и правдой царю служу. У меня у самого братья крепостные крестьяне; что ж мне баламутить-то вас?
– Угостить ево надо!
– Ну-ко, скажи, какую такую волю хочет нам царь дать?
Вошел другой солдат.
– Да вправду ли говорит он о воле? Вот другой солдат… Эй, друг сердешной, таракан запешной, что ты скажешь о воле?
– Не слыхал, что ли?
– Так это верно?
– Про волю-то? Сам царь, толкуют, крепостным крестьянам дает…
Рабочие слушали с удивлениям, но не понимали, за что воля и в чем состоит эта воля. Просили растолковать солдат, но они говорили, что в городе об этом разно толкуют. Так ничего и не доведались наши таракановцы; но чуяли они, что будет что-то доброе.
Первую ночь в слободах спали только ребята; большие судили и думали: что это за воля, посмотреть бы на нее, али уж нет ли указа такого?
– Какая же это воля: али напишут билет и потурят нас отсюда на другую землю, что ли?
– Уж не хотят ли заводы уничтожить?
– Нет, вот такую бы волю: и землю бы нам, и покосы подарили бы, и за работу бы ладно считали, да не обижали. Хошь робь, хошь нет.
– Нет, я смекаю, не для того ли это солдаты толкуют, чтобы задрать нас на драку с ними? Им, вишь ты, скушно… Надо предупредить товарищей-то.
Через неделю пришел на завод рабочий, бывший в городе. Он клялся, что в городе даже объявленья прибиты на столбах, написано: скоро воля будет.
Опять заговорили, опять полезли в головы предположения различные, то хорошие, то худыя; и эти предположения совсем сбили с толку рабочих. Они сделались задумчивы, мало пели, руки опускались. Некоторые рабочие вовсе не шли на работы; но за ними не приходили десятники, и только по обыкновению на них насчитывали прогулы. Всех удивляло поведение начальства: оно было теперь смирное, а штейгера, родня некоторых рабочих, несмотря на запрещение приказчика говорить работам о воле, говорили им: «Подождем, братцы, воля скоро будет, порядки у нас иные пойдут».
XVI
Читатели уже знают, что дети работали на рудниках, и хотя эти работы и считались по-заводски легкими, но для крестьянского мальчика они были бы очень тяжелы, потому что крестьянские мальчики не испытывают того, что испытывают дети горнорабочих: работать на рудниках много значит; таскание тачек с глиной и рудой в шахте, где темно, душно, сыро и приходится пробыть десять или восемь часов, – невыносимо и для взрослого. Мальчики с двенадцатилетнего возраста назывались малолетними и брались на работы тогда, когда недоставало подростков; за это они получали полтора пуда в месяц провианту. С пятнадцатилетнего возраста они назывались подростками, и их брали на работу уже без отцов и обращались, как с обыкновенными рабочими; за это они получали в месяц два пуда провианту. Заводоуправлению, с одной стороны, было выгодно заставлять работать ребят, потому что они работают старательнее взрослых рабочих; но, с другой стороны, было и убыточно, потому что чем больше у рабочих ребят мужского пола, тем больше выходит на них муки.
При отце Илья Игнатьевич редко работал на рудниках. По метрическому свидетельству он значился пятнадцати, по-заводски шестнадцати лет, так как ему наступил уже шестнадцатый год; его забыли в прошлом году записать в подростки и назвали этим именем только ныне. Илья Игнатьевич очень боялся, чтобы его не послали в рудник: малолетки работают на поверхности рудников, но подростки непременно в шахтах, и этого избегнуть нельзя, если попадешь на рудник. Рабочие на рудниках распределялись безалаберно; там на болезни не обращали внимания, а исполнялись приказания приказчика, чтобы везде был полный комплект рабочих. А мальчик, работая в сыром месте, слабосильный, не мог при всем своем старании сработать столько, сколько могли сработать взрослые, окрепшие рабочие, и поэтому по метрическим книгам таракановских церквей и ведомостям доктора значилось, что большинство умерших и больных в заводе состояло из ребят от 11 до 19 лет. Но ни на болезнь, ни на смертность их заводским начальством не обращалось должного внимания, потому вероятно, что семь тысяч заводских женщин исправно рожали каждый год по ребенку; но зато в последнее время стали замечать, что из каждой тысячи ребят умирает если не половина, то по крайней мере две трети, не дожив до совершеннолетия.
Ростя почти под присмотром маленьких ребят, дети, еще очень маленькие, выражали свои желания и досаду криком, капризничали и привыкали к разного рода побоям и наказаниям. Колотушки и ругань с годами вместе с физической силой развивались в них. Они жили в кругу таких людей, которые довольно грубо обращались со всеми, не умели изъясняться так, как изъясняются образованные люди; от этого и дети, подражая старшим, становясь с каждым месяцем, а может быть и днем, восприимчивее, усваивали то, что видели и слышали. Так и Илья Игнатьевич в настоящее время курил табак, пил водку, ругался, как большой, и старался во что бы то ни стало переспорить старших. Дома он жил редко, а больше играл в бабки, дрался с ребятами; не боялся матери, мало слушался и отца, однако побаивался его и не смел ничего сказать ему резкого, хотя бы тот задел его за живое. Кроме отца, он никого так не любил в жизни и только ему одному высказывал свое горе и только его советов слушался. Это происходило оттого, что отец работал, добывал пропитание, был глава в доме, где его все боялись и уважали. Привязанность его к отцу была такова, что он скучал, когда отец долго не приходил домой, а когда тот возвращался, он долго терся около него, выспрашивал что-нибудь и немедленно исполнял его приказания. Сестру он не любил, потому что она была не парень и не любила играть с ним в бабки или бороться.
После смерти отца он жил с сестрой, а потом у дяди вместе с братом, и когда его взяли на фабрику на работы, он дома жил только по ночам, а в праздники убегал к соседям или участвовал в артельных играх, заключавшихся в том, что друзья, человек в тридцать, играли отдельно от других, и в эту артель парень из чужой артели не принимался до поры до времени. Павел тоже бегал за ним, но когда оттуда стали его гнать, он пристал к ребятам одних с ним лет.
Поработав на фабрике месяца четыре, Илья Игнатьевич редко ночевал дома; но тетка знала, что он терся у засыпщика Горюнова, который был помощником плавильщика на горнах. У него было два сына, Егор 17 лет и Иван 12, и дочь Аксинья 15 лет. Жена его умерла от горячки назад тому три года, и теперь хозяйством Горюнова заправляла его сестра, Акулина Савинова. Илья попал в это семейство очень просто: Егор работал около отца вместе с ним. Илья, куря табак из отцовской трубки, всегда угощал Горюновых, которые с своей стороны угощали и подростка Глумова. В праздники Глумов играл с Егором Горюновым, с ним же забегал к нему в дом и там играл с Аксиньей и сыновьями Горюнова в карты, а ежели было поздно, то там и ночевал, боясь проспать время работы, а потом вместе с Горюновыми отправлялся на работу.