– Прости! не буду…
– Ну ступай; где робишь?
– В шахте.
– Ступай к конной машине! Позови Сеньку Безрылова.
Рабочие удивились милосердию нарядчика, который любил, чтобы тотчас после проступка у него слезно просили прощения. Только благодаря этому Глумов отделался так дешево.
XVIII
Возвращаясь к истории таракановского завода и к печальной судьбе Прасковьи Игнатьевны, я напомню читателю, что он расстался с моей бедной и темной героиней в холодном и всеми покинутом доме Глумовых, у мертвого тела ее матери и у могилы ее мужа. «Все прахом пошло!» – думала Прасковья Игнатьевна, заливаясь слезами. Но чем больше она думала о своем прошлом, тем неотвязчивее представлялся ей пьяный, избитый или лежащий в гробу с страшно изменившимся лицом муж. Сердце ее обливалось кровью: она старалась ни о чем не думать, но Курносов как тут – как только она закроет глаза; откроет глаза, ей как будто слышатся слова пьяного мужа: «Не тужи, Паруша! обещали». – «Черную немочь!» – скажет с сердцем и шепотом Прасковья Игнатьевна и опять задумается о прошлом. «И что это за жизнь была! и дернуло же меня выйти за приказного. Правда, хорошо было подчас, больно хорошо»… и опять обливалось сердце кровью, и она думала о настоящем. «Что мне тут делать, где голову преклонить?» – размышляла Прасковья Игнатьевна и стала серьезно раздумывать о переселении в город.
Рассказы о городской жизни подбивали ее еще больше переселиться из таракановскаго завода. «Не даром же Танька Крыжанова ушла в город еще до моей свадьбы и не возвращается домой, а вон еще слепой матери к Пасхе три целковых послала; не даром вон и Кудряшова двоих девок к себе выписала». И Прасковья Игнатьевна стала засыпать и просыпаться с одной мыслью – о поездке в город. «Там меня никто не будет грызть».
На другой день она спросила дядю:
– Ты скоро в город-то поедешь?
– Да к Егорьеву дню надо бы. А что?
– Ты меня свезешь?
Тимофей Петрович захохотал.
– Чему ты смеешься? Эка невидаль какая! Не держать же нам ее, – сказала тетка, видимо тяготившаяся Прасковьей Игнатьевной, которая в последнее время жила у родных.
Вечером Дарья Викентьевна стала отговаривать Прасковью Игнатьевну, чтобы она не ехала, что в городе она наплачется и будет каяться, что ушла из завода, но Прасковья Игнатьевна и слушать не хотела.
Стала она собираться в дорогу. Братья, по-видимому, скучали, Дарья Викентьевна пуще прежнего злилась, но Прасковья Игнатьевна стояла на своем, уже четыре раза ходила в главную контору за получением билета на жительство вне завода, даже продала одежонку Петра Саввича за два рубля и эти деньги дала столоначальнику. Посоветовали сходить к приказчику. Пришла, пожаловалась на главную контору.
– Я, душа моя, главной конторой не наведываю и в ее дела не имею права вмешиваться… А тебе что за фантазия пришла идти в город?
– Хочу.
Постоявши немного и посмотревши на Прасковью Игнатьевну несколько минут, приказчик вдруг сказал:
– Иди за мной.
Ни жива ни мертва пошла молодая женщина за приказчиком. Приказчик вошел в гостиную и сел в кресло.
Прасковья Игнатьевна остановилась в дверях.
– Ты женщина красивая. Хочешь, я тебя к себе пристрою?
– Покорно благодарю, Афиноген Степаныч.
– Нет, однако. Ты будешь жить барыней, дела тебе будет немного. Чай, Курносов-то шиш тебе оставил?
– Нет, уж вы увольте меня… в город хочу.
– Как знаешь. А знаешь, что я могу тебя и не отпустить и не отпущу, коли захочу, единственно из-за твоего каприза. Вечером я пошлю за тобой лошадь с кучером.
– Афиноген Степаныч…
– Я, тебя же жалеючи, говорю это, потому что в городе вашего брата, как бесприютных собак… А я человек вдовый. Знаю я, что ты женщина честная; знаю и то, что ты не солоно хлебала замужем. А я могу тебя озолотить.
Прасковья Игнатьевна плакала.
Вдруг лакей приносит приказчику бумагу. Прочитавши бумагу, приказчик побледнел, но немного оправился.
– Так вечером, Прасковья Игнатьевна, я за тобой пришлю. Отговариваться нечего.
Прасковью Игнатьевну бросило в пот от такого предложения. Она всю дорогу плакала, так что все, кто попадался ей на встречу, с удивлением спрашивали ее, что с ней, но она ничего не могла ответить и ушла к Корчагину.
– Василий Васильич! спаси ты меня! – проговорила она, поклонившись ему в ноги, и рассказала все, что говорил ей приказчик.
– Не нужно было тебе к приказчику ходить. Уж он известен этим… Ты бы ко мне раньше пришла, я бы устроил это дело.
Прасковья Игнатьевна осталась у Корчагина.
Между тем вдруг по заводу пронеслась весть о приезде ревизора, – весть, взволновавшая все таракановское население. Казаки или полицейские служители то и дело переходили из дома в дом и звали свободных от работ рабочих к главной конторе и грозили тем, что если кто не придет, того завтра же пошлют на работы за полтораста верст. Рабочие идут нехотя, ругаются. Они не знают, зачем их зовут к конторе, – да и подобные сходки случались в заводе нередко.
Перед конторой – длинным одноэтажным деревянным домом в девять окон на улицу – около ворот, стояли, ходили и сидели на завалинке конторского дома человек сто рабочих разных лет в халатах из зеленой китайки и армяках. Тут были старики, рассказывающие окружавшим их молодым рабочим про прежних исправников, смотрителей и управляющих; тут были люди, серьезно страдающие чахоткой, геморроем и т. п. болезнями, – люди, желающие опохмелиться, люди бойкие, постоянно спорящие, говорящие, хохочущие, которые целый день могут проболтать без устали языком. К ним приходили новые кучи рабочих.
– Опоздали, – говорили им молодые рабочие.
– Нет, не опоздали. А вы что тут, ково караулите?
– Тебя, чтоб ты к Окулине в гости не ходил.
В толпе поднялся хохот.
Толки были разные; чем больше прибывало народу, тем больше говор усиливался, так что ничего нельзя было разобрать, кроме заливающегося хохота в разных местах да восклицаний.
– Плюха! Будь ты проклята, хвастушка, и т. п.
Казалось, народ был весел; но это только казалось. Рабочему человеку если что кажется, то он крестится. Нельзя было тремстам рабочим стоять молча, к тому же и люди все были знакомые.
– Что ж, братцы, долго ль нам ждать-то? Я с самого утра пришел.
– Ну, и до вечера простоишь.
– Это верно. Я ономедни к исправнику пришел еще черти в кулачки не дрались, а домой воротился ночью.
В толпе хохот.
– Братцы, глядите вверх, – крикнул кто-то громко.
Все стали смотреть вверх. Полетели фуражки с голов, снова хохот, многие стали бороться.
А между тем в конторе происходило что-то необыкновенное: там служащие перебегали из комнаты в комнату, сторожа и бабы мыли стекла в окнах. Это заняло рабочих, и они стали острить над бабами.
Приехал к конторе исправник. Ему никто не снял шапки. Он кричал, чтобы ему дали проезд, но рабочие от нечего делать рады были потешиться.
– Ну-ко проедь. Посмотрим, как ты по нам поедешь.
Исправник сам ударил лошадь, которая рванулась вперед и смяла одного рабочего.
– Уж смеяться, так было бы над кем, а это што! – сказал один мастер.
– Хоть бы не ты говорил, да не мы слушали. Вот над тобой так стоит смеяться. Ведь ты мастер, ну а мастер – значит первый плут, сосветный мошенник.
– А вы первые воры: кто железо ворует?…
– Ты первой.
Народ не стоял в одном месте, а бродил по площади, человек по десяти стояли по углам.
– Едет? – кричали им со всех сторон.
– Штаны надевает, – кричали стоящие на улицах.
К ним то и дело подходили женщины. Они хотели дознаться сами, зачем мужиков к конторе созвали.
– Куда ты лезешь, востроносая!
– Смотри, запряжет он тебя воду таскать.
Женщины ругались, мужчины их гнали, и они стояли отдельно от мужчин и рассуждали по-своему:
– Уж чего доброго, бабоньки, не волю ли хотят объявлять?
– Я то же смекаю… Сегодня во сне видела чистое поле да реку большую…
– Болтай, пустомеля. Совсем не волю, а поди опять наряды какие-нибудь…
– Ну, уж дураки же будут мужики, если даром робить будут.
Ребята тоже стояли отдельно. Они то острили над бабами, то над мужиками, то боролись…
А дождь мочит и мочит незаметно.
Наконец в первом часу показался из-за угла управляющий, едущий в пролетке, запряженной в две сивых лошади. Народ сторонился, кое-кто из мужчин снял фуражки, бабы поклонились, а управляющий сделал только раз под козырек.
Управляющий вошел в контору, а народ столпился в одну массу, только женщины стояли позади. Ребята забрались вперед.
Вышли на крыльцо управляющий, приказчик и исправник. Исправник крикнул рабочим:
– Шапки долой!
Рабочие лениво сняли фуражки и шапки, женщины перекрестились.
– Ребята, к нам едет ревизор. Слышите!
Рабочие поглядели друг на друга; десять человек надели фуражки, за ними стали надевать и другие. Женщины стояли на носках с разинутыми ртами и рабски-боязливо смотрели из-за голов мужчин на начальство.
– Вам сказано шапки долой! – крикнул исправник.
В толпе прошел неясный гул, начался шепот, толкотня под бока, молодые прятали свои головы за спины старых рабочих.
– Я вас всех перепорю! Сказано: шапки долой!
– Сам скидывай со своей башки чучело-то, – сказал кто-то. Народ заволновался, заговорил.
– Смирно!!
Народ затих, а один старик проговорил:
– Коли ты нас, ваше благородие, за делом звал, дело и говори. Мы – народ рабочий, нам время дорого. Мы, как бы то ни было, люди…
– Молчать!
– Нечего стращать-то.
Народ захохотал; женщины, как видно, струсили и далеко отошли от мужчин.
– Слушайте, – начал управляющий, – чтобы ни одна шельма не смела жаловаться ревизору, чтобы никто и пикнуть не смел. Когда он приедет, вы соберитесь на площади и кричите «ура!»
– Какой бойкий! Да нам и не выговорить такое слово, – проговорил кто-то негромко; прочие толкали друг друга в бока, шептали что-то, хохотали.