Глумовы — страница 63 из 72

– Молодец, девка! Ей-богу, женюсь! целуй меня…

– А разе я не плут?

– Первая шельма во всем свете, а все ж с господами на одну доску не поставят.

– Аминь! целуй меня, скотина; ноги мои лижи… Озолочу!.. А шельма я, у – какой! Я управляющего, эту пустомелю, в ногах заставлял валяться, а ты все-таки должна мои ноги лизать.

Уложит Пелагея Вавиловна спать приказчика и сама ляжет, как ей велено лечь: на пол, или вместе с приказчиком, или в кресле. В пять часов она должна будить его. Проснувшись, приказчик выпьет графин воды и принимается за работу, которая продолжалась до девяти или десяти часов. Пелагее было строго наказано, чтобы об его занятиях никому не говорить; во время занятий, за которыми он выпивал еще два графина воды, никто, кроме Пелагеи, не смел входить в его кабинет. Если у приказчика мало было письменных занятий, то он, лежа, читал бумаги и письма. Если он когда-нибудь не выезжал из дома, это значило, что он занимался важными делами, и тогда только одна Пелагея входила к нему по звонку.

Илья Игнатьевич думал, что приказчик забывает, что говорит по вечерам пьяный. Но приказчик мог рассказать все, что он говорил и что ему говорили пьяному; но никогда не высказывал этого никому, и только одна Пелагея сумела подметить в нем эту черту, и как он ни притворялся непомнящим, но она хорошо понимала, что приказчик любит не лесть и поклоны, а чтобы его приказания тотчас же исполнялись. Если он сказал «лижи мои ноги», она должна была лизать, иначе это ослушание чрез день или чрез неделю припомнится ей; а так как она ни в чем не ослушалась приказчика, то он сначала дивился терпению этой девки и ждал случая, когда она сгрубит ему. Но Пелагея хотя и ругалась, но ругалась так, что приказчик не считал эту ругань за грубость. Приказчик на разные лады испытывал Пелагею, но ничего не нашел в ней худого и раз трезвый сказал ей за утренним чаем:

– Если б ты не была мерзавка, хорошая ты была бы девка.

– А кто виноват-то: не ваша ли светлость… Кто говорил: женюсь?

– Мало ли что говорится. Говорится, что земля вертится, да я не верю… Скажу тебе откровенно: ты золотая девка, и мне нравится, что ты с таким человеком, как я, умеешь ладить.

– Черт с вами сладит!

– И черт со мной не сладит, а ты тово… За это я тебя жалую в экономки, потому ты теперь при гостях безгласна. Да ты смотри, вот што: за тобой будут ухаживать, так ты не отказывайся, приглашай их к себе да испытывай, что я тебе скажу. Это важно!

Пелагея Вавиловна долго не соглашалась на последнее предложение и доказывала приказчику, что ему врагов нечего бояться.

– Теперь так, а как будет воля – другие порядки будут, – сказал приказчик.

– Пугают вас этой волей…

– А я, думаешь, не знаю, что ты и все рабочие вздыхают по воле. Нет, девка, я человек старый и чувствую, что мне несдобровать. Я люблю командовать, держать в руках начальство… Да не те времена… Вот у меня врагов много, а сокрушить их я не волен. Значит, наступают другие порядки, и бедный смотри в оба и берегись.

– Да как же беречься-то, когда мастерку нет пощады, мастерка без вины обвиняют, – вступилась Пелагея Вавиловна.

– А с нами этого разве не бывает: попадись я – меня не помилуют, если я не имею десяти тысяч. Имей я пятьсот рублей или будь я честен, мне недели не пробыть приказчиком. Все это я говорю тебе потому, что ты одна умеешь угождать мне. Но горе тебе, если ты хоть одно мое слово кому-нибудь проболтаешь.

Около этого времени приказчик крепко задумал жениться; но куда он ни приходил высматривать невест, ни одна ему не нравилась. «Не прежние годы, когда я был молод да веровал, что жена по нраву всю жизнь будет. Все эти длиннохвостые да бледнолицые – дрянь; ни одна из них не годится мне в жены; все они рады случаю выйти за приказчика, а вот я их удивлю». И выбор его остановился на Пелагее, которою он мог помыкать, как его милости угодно. Но он не любил никому высказывать своих секретов, потому что предположения его менялись другими на другой день, когда он был трезвый, да и секреты, высказанные кому-нибудь, могли бы, пожалуй, испортить все дело. Несмотря на скрытое обращение с Пелагеей, ему иногда жалко становилось ее. А это иногда бывало с ним утром, когда Пелагея мыла ему ноги, причем ее густые белокурые, как лен, волосы падали на его ногу. Ему хотелось расцеловать ее от души, только гордость не допускала его до этого; он никогда не мог допустить того, что он должен жениться на ней: «Дрянь, ничто!» – думал он о Пелагее.

Бедная девушка уже перестала мечтать о замужестве с Переплетчиковым. Она, проживши несколько месяцев, убедилась, что она для приказчика в одно и то же время игрушка и хуже последнего слуги. Во всей дворне его она не видала ни одного человека, который бы пожалел ее, с которым бы можно было поговорить от души: в кухне она была предметом развлечения. Когда она ходила на рынок за покупками, на нее как будто все смотрели, и она, поднявши глаза, потупленные от стыда в землю, видела несколько рук, поднятых на нее, и как будто слышала слова: «Вот она, Палашка Семихина, наложница приказчика! Глядите: обручи! обручи!» Ребята бежали за ней и кричали: «Обручи-те всплыли! подними кринку-то!» Бежать ей некуда, да и зачем бежать, когда она сыта, одета, обута, живет в хороших горницах, которые бедной девушке прежде и во сне не грезились. Положим, что она убежит; но что она станет делать с своей несмелостью и робостью? А замуж ее в заводе возьмет разве тот, кому приказчик прикажет взять, да и этот человек будет бить ее…

Трудно постоянно терпеть подобно Пелагее Вавиловне. Тут нужно надеяться на будущее; но как надеяться и чего желать?… Так и билась-мучилась Пелагея Вавиловна и ждала чего-то лучшего. Несмотря на то, что она сделалась экономкой в доме приказчика и была вроде начальницы над прислугой, от этого было не легче, потому что ей приходилось сталкиваться с прислугой чаще, и прислуга постоянно грызла ее тем, что ворона залетела в высокие хоромы. Время шло; она чувствовала беременность, горе душило ее… Поговорить не с кем. Один только Илья Игнатьевич нравится ей, да и тот или бегает, или спит. Илья Игнатьевич с первого же дня поступления его к Переплетчикову понравился ей. Глумов был рослый парень, красив и всячески старался угодить ей, потому что никто из прислуги приказчика ему не нравился, как она, заводская красавица. Сестра его была красивая женщина, но она жила с ним – она родная, а это чужая; эту обижают все, как и его все презирают. Он понимал, что Пелагея Вавиловна терпеть не может приказчика, как и он, но боялся ущипнуть ее. Вот он стал каждый день помогать ей мыть посуду; но эта работа производилась молча. Они или обменивались несколькими словами, относящимися до посуды и мытья ее, в то время, когда был дома приказчик; когда же не было дома Переплетчикова и Глумов убирал комнаты, она шутя указывала ему, что сделать, хотя и сама мало смыслила: ей нравились споры Ильи Игнатьевича, доказывавшего, что это кресло лучше так поставить; нравилось еще Пелагее Вавиловне в Илье Игнатьевиче то, что он никогда не жаловался на нее приказчику и ни разу ничем не попрекнул ее. С своей стороны Илья Игнатьевич не слышал от нее таких слов, какие говорят ему кухонные обитатели, и он рад не рад был постоять около Пелагеи, посмотреть ей в глаза и помочь ей чем-нибудь. Оба понимали друг друга, но не заговаривали о том, что их лучило. Илья Игнатьевич видел в Пелагее обиженную девушку, опозоренную на весь завод приказчиком, рассуждал об ней так же, как рассуждали и другие рабочие, ненавидящие разврат в должностных людях, находящихся в услужении заводского начальника…

Пелагея Вавиловна ему нравилась более Аксиньи Горюновой, девушки постоянно смеющейся, не испытавшей никакого горя. И он стал реже ходить к Горюнову, да и то ненадолго. И Пелагее Вавиловне хотелось говорить с Ильей Игнатьевичем; только ей обидно казалось, что он сам не хочет говорит с нею. «Он – лакеишко, а я – любовница», – думала она, и сердце ее обливалось кровью… Часто Илья Игнатьевич в отсутствие приказчика приходил в комнату Пелагеи Вавиловны, которая сидела за работой, краснел и дрожащим голосом спрашивал;

– Что шьешь? – а потом молчал, более и более робел и злой уходил из ее комнаты.

Пелагея Вавиловна тоже не раз приходила к прихожую и долго стояла, смотря на красивое лицо и на длинные русые волосы спавшего Ильи Игнатьевича; но сесть к нему не смела: будить было жалко. Наконец она-таки не вытерпела. Около Николина дня, после обеда, Переплетчиков уехал из дому. Чрез пять минут входит Пелагея в прихожую – Глумов спит, растянувшись на сундуке.

– Илья! – крикнула она.

Илья Игнатьевич вскочил. Это рассмешило экономку.

– Приехал, что ли? – спросил он, протирая глаза кулаком.

– Нет, не приехал… Да ты что спишь все? только доткнешься до места и спишь! Вчера, как ты мел полы в комнатах, я ушла в кухню; прихожу через четверть часа, ты сидишь в кресле и спишь, и щетку обнял.

Между тем Илья Игнатьевич опять лег и заснул. Пелагея Вавиловна посмотрела на него и негромко сказала:

– Илья!

Глумов открыл глаза, посмотрел на Пелагею – сердце его радостно забилось, и он сел на сундуке.

– Хошь в карты играть? – сказала Пелагея Вавиловна.

– Не хочу, – сказал сердито Глумов.

– А что?

– Спать хочу.

– Мне скучно одной-то.

– А мне что за дело… – И он закрылся халатом.

– Экой ты какой неуч! Ну разговаривать будем, у меня там самовар стоит…

Видя, что Илья Игнатьевич не отвечает ей, она ушла. Но как только она вошла в приемную, Глумов вскочил, вздернул сапоги, накинул халат и пошел к Пелагее Вавиловне. В ее комнате в два окна, убранной просто, действительно стоял на столе самовар. На блюде лежала сибирская шаньга, разрезанная на кусочки.

Выпили по чашечке молча. Оба глядели друг на друга, оба краснели; у обоих руки тряслись, так что плясали чайные чашки на блюдечках.

– Что же ты молчишь? – спросила вдруг хозяйка Илью Игнатьевича.

– А ты что молчишь?