Глумовы — страница 64 из 72

Илье Игнатьевичу было неловко. Пелагея Вавиловна была старше его, – любовница приказчика, командовавшая над прислугой. Что и как говорить с этой барыней? Если бы она была Аксинья, ту бы можно было ущипнуть, а эту попробуй-ка… Илья Игнатьевич сидел как на иголках. Он не смел сказать ей любезности.

– Что же ты не пьешь? – спросила экономка.

– Не хочу.

– Какой ты право вахлак… С кухаркой и в карты играешь, и разговариваешь…

Илью Игнатьевича это взбесило, и он сказал ей дерзко:

– Врешь!

Дня четыре Илья Игнатьевич пил чай у Пелагеи Вавиловны, и каждое утро он строил планы, как бы ему лучше объясниться с ней, что она красавица; но, встречаясь с ней, он робел, потому что боялся, а как она приказчику скажет. Раз сидели они за чаем. Глумов начинает шалить, т. е. бросает куски сахару в чашку Пелагеи Вавиловны, – та сердится. Напились чаю; Глумов дремлет.

– Илья, – сказала вдруг Пелагея Вавиловна.

Глумов открыл глаза и сел как следует.

– Ты все спишь. Какой ты счастливец!

– А что?

Пелагея Вавиловна не отвечала, а смотрела на Илью Игнатьевича; Илья Игнатьевич смотрел на нее.

Тем дело и кончилось.

Утром Глумов решил действовать не по-бабьи, но Пелагея Вавиловна вела себя как следует.

Вечером за чаем он вел себя свободнее и уже обхватил Пелагею Вавиловну. Пелагея Вавиловна плакала и говорила:

– Ты не поверишь, как я измучилась.

– Чаво тебе мучиться-то? ты столько не делаешь, сколько я делаю.

– Эх, Илья Игнатьевич! плохо же ты знаешь… Да и что говорить: ты все спишь. Один Бог только знает, что я переношу!.. Даже и во сне я вижу все нехорошее… Прежде я пробуждалась так легко, без заботы, а теперь думаешь, думаешь… Вставать надо, будить приказчика, услуживать ему. И кто его знает: может быть он один раз побьет меня или заставит делать что-нибудь нехорошее…

Пелагея Вавиловна рыдала. Илье Игнатьевичу жалко стало ее; но он думал, что его жизнь тяжелее ее.

– А вот ты бы в руднике поработала, как я работал… Это что! Тебе что? ты барыня…

– Не говори ты этого… я сама думала о том, что я глупая. Я думала, что я напрасно мучусь. Ведь не одна я попадаю так насильно к таким людям… ведь мы не виноваты; нам нельзя убежать, ты это знаешь. Одно средство – повеситься.

– Попробуй-ко! Нет я, брат, ни за что не повешусь. Я лучше убью, а не повешусь, – горячился Илья Игнатьевич, крепче обнимая Пелагею Вавиловну.

– Кабы я была мужчина, так я бы и в руднике могла робить; ведь и отец мой, и дед мой робили в рудниках, и ты тоже робил. Только нас-то не берут туда, потому нам не вынести, силы у нас такой нет. Все это ничего, да…

– Что?

– Иля, голубчик… Он обещался жениться на мне.

– Рассказывай сказки-то! Переплетчиков не такой дурак, чтобы на тебе женился.

– Я то же думаю.

Скоро приехал приказчик и сказал Глумову:

– В Рождество ты поедешь со мной.

А к Рождеству приказчик подарил Илье Игнатьевичу сюртук и брюки и дал денег на покупку тулупа.

В Рождество Переплетчиков расфранченный поехал к обедне в собор. Кучер тоже был расфранчен; Илья Игнатьевич стоял назади санок. Приказчик важно вошел в церковь. Илья Игнатьевич снял с него шубу, которую положил себе на плечо, а калоши и шапку держал в руках. Он стоял около старосты, продававшего свечи. Давка в церкви была страшная, и рабочие то и дело поглядывали на молодого лакеишка и спрашивали его:

– Што, хороша твоя служба?

– Уж коли человек сам не может с себя шубы снять да в руках шапку держать, хорошей службы у него быть не может.

– Ну, я бы ни за что не стал снимать шубы да держать ее. Гляди, какова: взопрел парень-то.

– А ты, глумовская выдра, сколько получаешь за такую службу? – спросил Илью Игнатьевича один рабочий с усмешкой, желая этим кольнуть Глумова.

– Что ты пристал ко мне, черт? – крикнул Илья Игнатьевич. На него поглядело человек пятьдесят. Народ пошевелился; сделалась давка, послышались голоса шепотом: «Кто?»

– Не в отца, брат, пошел, – приказчичья сука… – сказал шепотом один рабочий.

Приехал к молебну управляющий в инженерно-горной форме. Как ни было тесно, полицейские растолкали народ на две половины и устроили проход для управляющего, с которого снял шинель и калоши его лакей в ливрее. Этот лакей стал около Глумова и важно поглядывал на соседа и рабочих. Он принадлежал собственно управляющему, который в числе прочих ста человек купил его у разорившегося помещика. Однако скоро между двумя лакеями начался разговор.

– Ты чей? – спросил лакей управляющего Илью Игнатьевича.

– Приказчика Переплетчикова, – отвечал грубо Глумов, глядя исподлобья на лакея управляющего.

– А! – небрежно сказал ливрейный лакей.

– Што, у управляющего хорошо жить? – спросил какой-то рабочий. Лакей промолчал; Илья Игнатьевич повторил вопрос.

– Не чета твоему приказчику. Приказчик – подначальный моему барину. Мой барин с ним все может сделать, – говорил громко лакей управляющего. Народ обернулся и зло поглядел на лакея в ливрее.

Оба лакея глядели в разные стороны. Лакей управляющего глядел на рабочих, а Глумов молился.

Немного погодя, вышел Глумов на крыльцо; за ним вышел и лакей управляющего.

Этот лакей очень не понравился Илье Игнатьевичу тем, что он вдруг начал превозносить управляющего.

– То ли дело мой барин! В город приедет – везде почет, сам главный начальник приятель ему, и мне там большое обхождение… Пьешь, ешь, просто чего хочешь. А этих девок – и не говори!.. Это што, а вот в самом Петербурге мой барин у министра с владельцами обедал, а я с швейцаром был в самых коротких отношениях, за дочкой его ухаживал. Пять тысяч дают, да скверно, что я женат… У твоего приказчика сколько слуг?

– Шестеро, – нехотя отвечал Глумов.

– А у моего барина вот сколько слуг: я самый первый и главный и называюсь камердинером, потом на женской половине лакей, мальчик и горничная, да на мужской лакей, экономка из дворянок, старушка, потом прачка, судомойка, два повара, два кучера, дворник, да для детей гувернантка, потом есть еще буфетчик и швейцар. И все мы жалованье получаем, живем на готовом содержании с семействами, так что нас с ребятишками всего на все насчитается до сорока человек.

После обедни приказчик поехал к управляющему. Перед господским домом стояло десятка два санок. Кучера – непременные работники, прикомандированные к разным господам, – или сидели в санях, или стояли кучками и, покуривая табак из трубок и папирос, толковали о своих господах, о том, какой барин хороший человек или подлец, о том, как такая-то лошадь не дает себя чистить, запрягаться и т. п. Здесь они решали разные вопросы, рассказывали сны, хвастались попойками, ухаживаниями за кухарками и горничными, и узнавали разные новости из заводской и городской жизни. У дверей в подъезде стоял швейцар, отворявший посетителям двери. Лакеев в приемную не пускали, потому что швейцар снимал с гостей пальто, шубы и шинели тотчас по входе в приемную, большую теплую комнату с колоннами и дубовыми скамьями и вешалками. Из этой приемной шла во второй этаж широкая мраморная лестница с колоннами, с ковром посредине и цветами по бокам.

Илья Игнатьевич терся около кучеров и лакеев и в продолжение часа со всеми познакомился. Все они были, что называется, ухарские, отчаянные, готовые на всякую гадость, и гордились своими должностями. Они ему не понравились и скоро надоели насмешками, расспросами о приказчике; ругали приказчика, как только могли, и относились к нему с пренебрежением. Прошло часа три; холод и голод мучили не одного Илью Игнатьевича, стали поговаривать о том, что хочется есть, и «черт их знает, скоро ли их леший оттуда вытащит». Наконец стали разъезжаться: первый уехал почтмейстер без лакея, и его за это все кучера осмеяли.

– Верно, не пригласил к обеду-то!

– Но за што… Он не стоит того, – кричали кучера.

За почтмейстером вышел асессор казенной палаты, приехавший сюда для освидетельствования торговли. Он уехал тоже без лакея. Опять заговорила толпа. Лакеи говорили, что он хочет жениться на дочери поверенного, а кучера, что ему все купцы не рады: придет в лавку, возьмет дорогую вещь и скажет: «Деньги пришлю». Тем и кончит ревизию.

Уехали священники в трех санках. Заговорили об единоверческих священниках.

– Теперь что будет у него?

– Обед; то закуска была.

– А обедать кто будет?

– Кто? разумеется, приказчик, поверенный, исправник, горный начальник, инженеры, да мало ли кто?

– Этак, братцы, до вечера приходится…

– Чтоб их всех разорвало там!

Как ни старались кучера и лакеи развлечься суждениями про начальников, насмешками друг над другом, издевательствами над проходящими мимо их, которые говорили им одно: «Погодите тут, а мы уж пообедали и выспались», – однако голод мучил всех. Всем стало обидно: рабочие уже пообедали, а они толкутся на улице, дожидаясь господ, а уехать по домам нельзя. Больше всех запечалился Илья Игнатьевич. Прежде в этот день он хорошо наедался, играл и был очень весел. Никто его никак не мог заставить что-нибудь делать или оторвать от игры. Жалко ему сделалось прежних дней; припомнилось много худого и хорошего, припомнилась ему сестра, особенно нравившаяся ему в этот день, когда она играла с ним и с соседними ребятишками в жмурки и т. п. игры. Так грустно сделалось ему, что он заплакал, но плакал недолго и незаметно, ругая приказчика, как только умел.

Кучера и лакеи часто уходили во двор и выходили оттуда чрез четверть часа с раскуренными трубками. Пошел и Глумов во двор. Там направо в доме было два хода: один в покои управляющего, называемый черным, а другой в кухню. В эту-то кухню и ходили раскуривать трубки лакеи и кучера. Но надо сказать правду, раскуривание трубок было только предлогом войти в кухню: им хотелось узнать, что делают их господа, хотелось погреться и понюхать хотя аромат от кушаний, которыми управляющий угощал своих гостей.

Два повара – один высокий и тонкий, другой низенький, толстенький, с красным лицом, с которого катился градом пот, – суетились около печи; два лакея бегали с тарелками, две женщины мыли посуду – и все они ругались между собой, торопились; посуда звенела, плита шипела; в кухне было темно от пару, несмотря даже на то, что были отворены двери. Из комнат глухо слышалась музыка.