Глумовы — страница 68 из 72

Навстречу к нему летела молодая женщина. Она размахивала руками; на лице ее виднелся испуг, губы дрожали.

– Эк те проняло! что ты, угорелая? – крикнул ей Корчагин.

– Ой, беда!

– Что доспелось?

– Воля!.. – И баба пробежала.

– Дура! – сказал Корчагин и подумал про себя: «Как, право, мы падки до диковинок! Надобно доподлинно узнать это дело», и он повернул к господскому дому. Перед подъездом господского дома стояли трое саней, около них стояли трое кучеров, которых окружали человек пятнадцать рабочих и горячо о чем-то рассуждали.

Подойдя ближе к ним, Корчагин узнал, что это кучера приказчика, исправника и повереннаго Тараканова.

– Вон Корчагин!.. Василий, иди скорее! – прокричал один рабочий.

– Ну что?

– Воля вышла!

– Слышал.

– От самого губернатора, слышь, чиновник манифест привез. Почтовый ямщик об этом сказывал. Он, этот чиновник, ямщику-то бумагу читал.

– Станет чиновник с ямщиком разговаривать… Христа ради разве.

– Тебе говорят, разговаривал…

– А ты видел?… одно слово – нас пытают, вот што! Ведь уж давно об этой воле говорят.

– Теперь мы совет держим: зачем приехал сюда исправник да приказчик с поверенным.

Вышел из подъезда исправник. Он был сумрачен; к нему подошли рабочие, сняли шапки.

– Ваше благородье, объясни ты нам это дело: вышла воля али нет?

– Кучер?! – крикнул он своему вознице.

Кучер исправника, ругавший до сих пор своего хозяина, стал ругать рабочих, замахиваясь кнутом, вероятно, по привычке угождать исправнику.

Исправник уехал. Так прошло время до воскресенья. Рабочие были в таком настроении, что головы у них точно были не свои, руки опустились, ноги ослабели, мало елось. Дома, на работе только и было говору, что о губернаторском чиновнике и о манифесте. Теперь все верили тому, что получена воля; но каждый понимал эту волю по-своему и старался узнать общее мнение о ней. В толпах рассуждали розно. Это еще более приводило в смущение рабочих; они после работы долго не могли заснуть, и если спали, то часто просыпались: воля не выходила из головы, человек чувствовал и дрожь, и радость… Бабы тоже голосили, ходили от соседки к соседке и рассуждали об этом случае опять-таки по-своему, по-бабьи, и при этом каждая, думая, что она говорит дело, горячо отстаивала свое мнение, вслушиваясь между прочим в суждения толковой бабы… Мужчины и женщины то и дело понаведывались, т. е. ходили по одному и по два к господскому дому, к исправническому дому и к конторе. Им хотелось узнать: уехал или нет губернаторский чиновник. А это для них много значило. Но чиновник не уезжал еще. В пятницу стали наполняться кабаки, и рабочие советовались: ходить или нет на работы. Надо просить, чтобы им прочитали манифест. Решили начать это с понедельника. Но в субботу утром попался одному рабочему соборный дьячок.

– Слышал ты новость – воля вышла.

– Слышал, да что толку…

– Завтра читать будут царский манифест в соборе.

– Так от царя воля-то?

– Да. А ты от кого думал? Тут, брат, только царь и может уволить вас, потому вон у ваших господ сколько заводов, да людей, говорят, тысяч пятьдесят, а у других и по двести тысяч есть.

– Да как же толкуют: воля не нам, а крестьянам?

– Всем – кто крепостной.

– А казенные?

– Казенным воли нет, потому они казенные.

В этот же день все рабочие узнали, что завтра будут за обедней в соборе читать царский манифест о воле, и на работы никто не пошел.

Мужчины вымылись в бане, надели чистые рубахи и штаны с вечера; женщины тоже с вечера приготовили для себя подвенечные сарафаны, а худые сарафаны и шубейки постарались поскорее починить.

В воскресенье, еще далеко до обедни, площадь перед собором была полна народа. Тут были и старые, и молодые, мужчины, женщины и дети – в заводских одеждах, пестревших и резавших глаза всевозможными яркими цветами.

Народ гудел. Каждый говорил, и разговоры касались заводского начальства. Отперли двери в собор, народ хлынул к собору; но у дверей стояло восемь солдат, неизвестно каким образом попавших сюда, которые заперли дверь изнутри.

Собор окружили со всех сторон, а боковые двери были заперты. Толки пошли разные; ругательства слышались далеко.

Приехал дьякон с дьяконицей и детьми. Их впустили в церковь. Начались рассуждения о дьяконице.

– Смотри, какая худоба, а как вырядилась!..

– А вот ее пошто пустили?

– Напрем, братцы!

Приехал священник с женой и детьми; рабочие стояли у паперти и на лестнице, и как только отворили двери, человек пятьдесят ворвались в собор. Так за священнослужителями и чиновниками, которых пускали беспрепятственно, рабочие мало-помалу врывались в собор, и скоро в соборе было очень тесно, несмотря на кулаки солдат и сабли двух казаков, приехавших сюда будто бы с бумагами из города!.. Казаки объяснили рабочим, что и в городах так ведется, что наперед в соборы должны попадать начальники, а если праздник царский, то простой народ вовсе не допускается… Народу вокруг собора было очень много; все они походили теперь на богомольцев, сошедшихся в престольный праздник на ярмарку. Прошел час, и никто из стоявших и толкущихся вокруг собора не знал, что делается в церкви; стоявшие у крыльца с завистью глядели на начальников, проходящих в собор, и жалели о том, что они раньше не пробрались к крыльцу; стоявшие на ступеньках крыльца то и дело заглядывали в собор сквозь стекла, сделанные в дверных рамках. Они ждали, когда дьякон будет читать бумагу.

– Что?

– Нету. Надо быть скоро.

И все плотно столпились перед крыльцом собора; но места было немного, поэтому многие стояли за оградой.

Отворили двери. Пар хлынул из собора и рассеялся скоро над головами народа; из церкви слышалось пение, как издали.

– Ну что? – кричали рабочие, стоявшие перед крыльцом.

– Значит, обманули! – говорили задние.

– Погоди… Попы в ризах на середину идут, – подсказывали стоящие в дверях собора.

– Что ты! Молебствие, значит.

– Шш… шш… цс!.. – произнесли стоящие в дверях и замахали руками.

Началась толкотня.

«Божию милостью»… послышалось глухо из церкви. Мужчины сняли шапки и фуражки, женщины открыли уши, все привстали на цыпочки. Водворилась гробовая тишина.

– Кабы Курносов был жив, славно бы прочитал, – заметили некоторые из рабочих, недовольные сиплым голосом дьякона.

Стоящие назади рабочие мало-помалу стали шептаться.

– Эко горе! Ведь и сделают же такия церкви, что все люди не умещаются.

– Говори! а сколько тысяч-то издержано? страсть.

– А, долго читают?… Эка оказия… Вот тем счастье. Хоть бы пробиться как, – и говоривший это пролезал, но на третьем шагу его останавливали.

– Куда лезешь!

– Молчи!

– Накладем в спину-то!

– Мы стоим же! ишь какой барин! – крикнула звонко женщина.

– Ишь ведь какая широкоротая! Сейчас видно – старо-слободская! – проговорил ражим голосом рабочий, желая восстановить тишину. Но тишина уже не возобновлялась. Стали говорить громко; все были недовольны.

– Ничего не слышно, а дьякон бумагу держит, губами шевелит.

– Охрип, значит!

Наконец чтение кончилось, кончилась и обедня.

Народ заволновался и повалил из собора; на площади за оградой поднялся шум и говор, одни широко размахивали руками, делая крестное знамение, другие махали шапками и платками; ребятишки, глядя на оживленную толпу своих отцов и небывалую суматоху, присмирели; народ пуще и пуще волновался на площади, площадь загудела.

– Слышали; своими ушами слышали: воля, братцы, всем крепостным крестьянам, – говорили бывшие в церкви, отпыхиваясь.

Изумление было на всех лицах.

– Воля! воля! воля! – слышалось с воздухе, и больше ничего нельзя было разобрать. А бывшие в церкви говорили:

– Уж так много там написано, что и не разберешь. Всем крепостным сказана воля, и все отойдут в крестьяне, али куда хошь; отберутся от помещиков через два года…

– Слышь! даром отберут!

– Куда отберут?

– На волю. Куда хошь: хоть в купцы! – кричали со всех сторон.

– А покос?

– Покосы и земля наша!

– Одно, братцы, худо: об мастеровых не сказано и казенных рабочих нет.

– Не нам, бают, воля!.. Врут!.. Это они оттого, что обслышались; сами бают, дьякон много читал.

– Надо дьякона просить снова прочитать.

Между тем начальство уже разъехалось, не обратив внимания на волнующийся народ, которому теперь никакого не было дела до управляющего, приказчика и прочего начальства.

В этот день весь рабочий народ загулял на радостях; но не случилось ничего худого, даже не было драк. А на другой день никто не пошел на работы.

Это встревожило заводоуправление. Оно стало бояться того, чтобы рабочие совсем не перестали работать и не сделали бы каких-нибудь беспорядков в заводе. Уговаривать их теперь было поздно. Приказчик, бывший у управляющего, говорил ему:

– Я теперь ничего не могу сделать, потому вы сами старались отклонить мысль от воли. Все рабочие еще в прошлом году слышали об воле. Они ее ждали.

– Это все вы разожгли рабочих.

– Не я, а вы требовали, чтоб я не говорил им ничего. Вы думали, что строгостью вы что-нибудь сделаете. А теперь я вам не слуга, – и приказчик ушел. Он очень боялся беспорядков; и в эту же ночь уехал в город со всеми бумагами и деньгами, оставив дома прислугу, в том числе и Глумовых с Пелагеей Вавиловной.

Когда узнал об этом управляющий, то сделал приказчиком Назара Плошкина, зятя Переплетчикова, всеми рабочими ненавидимого, но умевшего ладить так с рабочими, что они были не очень взыскательны.

Прошла неделя, а рабочие на работы нейдут под тем предлогом, что они даром работать не хотят. Заявили приказчику, что они не желают быть под командой нынешних мастеров, нарядчиков и штейгеров. В понедельник рабочие стали советоваться, что им делать: есть нечего. Пошли толпы к конторе, вошли в контору и стали просить провианта, денег, заработанных за прошлый месяц, и обещаясь сегодня же идти на работы. Им отказали. Вечером толпы народа самовольно вытащили из магазина всю муку и потом разошлись по домам.