родственниками. Как проводила время Курносова в больнице – описывать не стоит, только, как водится в каждом обществе, она имела на третий месяц своего пребывания в больнице хорошую приятельницу, швею, но ханжу, хваставшуюся знакомством с молодыми монахинями. Эта женщина очень была дружна с ней, много надавала ей хороших советов и доказывала, что если она будет робеть, то никакого места не найдет. Курносову стали выписывать из больницы, приятельница дала ей записку к своей сестре, но та была пьяна в этот день и очень не понравилась Прасковье Игнатьевне.
Опять начались ее похождения по городу, выпрашивание милостыни и ночевки под небесным навесом. В это тяжелое для нее время она много видела гадостей в городе… Не раз вечером она слышала от дам в шляпках и кринолинах такие слова, которые говорят с досады мужчины; не раз к ней приставали мужчины, и как она ни была бедна, она не допустила себя пасть и к ней не приставала никакая грязь.
Однажды вечером она шла домой. По ее одежде видно было, что она нищенка. Она очень устала и села на тротуар против одного деревянного пятиэтажного дома с белыми занавесками в окнах. Окно было отворено, и около него сидели две, по-видимому, девушки и, играя в карты, звонко хохотали. Курносовой обидно сделалось. Ей припомнились прежние годы, когда она также играла с подругами и хохотала. Потом у нее забилось сердце: припомнился Курносов, которого из-за нее замучили… Наконец вздумала она и о Корчагине.
«Кабы не он», – думала она, – «не была бы я в этом проклятом городе. Сколько горя-то, Господи, я приняла здесь! И зачем это он бросил меня, окаянный?…»
– Эй, ты!.. – вдруг услышала она и оглянулась: нет никого, только девицы хохочут. В это время их было три.
– Ты чево тут сидишь? – сказала одна Прасковье Игнатьевне.
– А что?
– А что? Али мужчин от нас отбивать вздумала.
– Прасковья Игнатьевна встала и поплелась, но ее остановила одна из девиц.
– Заходи к нам, – сказала она.
– Зачем?
– У нас весело.
Просковья Игнатьевна постояла, подумала и пошла дальше… На другой день, часу в первом, она зашла в один дом попросить милостыни. Там немолодая женщина сказала ей:
– Чем по миру-то шататься, шла бы на место.
– Не принимают, тетушка: я нездешняя.
– То-то нездешняя, поди заводская какая?
– Таракановская.
– Уже это сразу видно. У меня вон четыре девки живут, все – таракановския. Каждая из них по рублю, а когда и по три в день зарабатывает.
Курносова удивилась.
– Хорошее у те, тетушка, место… А вот я, дура набитая, и копейки медной не достану. Я бы все стала делать, только бы ты кормила меня… – говорила со слезами Курносова.
– Поди туда в номер.
Курносова поклонилась ей в ноги, за что и получила название дуры.
– Поди, говорят, в номер.
– Уж как я тебе благодарна… – говорила со слезами она, не слушая хозяйки. В это время из двери налево вышла девушка, лет восемнадцати, в одной рубахе, с растрепанными волосами. Она, как видно, только что пробудилась.
– Катя, уведи ее в номер.
– Это на место Сашки?
– Ну да. Да не болтай ей много-то, она еще дура.
– А! – проговорила Катя и увела удивленную Курносову узеньким темным коридорчиком с четырьмя дверьми налево в темную и небольшую комнату.
– Посиди здесь, я умоюсь и приду.
– Ладно.
– А ты из каких?
– Я заводская, таракановская.
– Замужняя али девка?
Прасковья Игнатьевна сказала. Катя ушла. Стала Прасковья Игнатьевна смотреть на свое новое жилище. «Уж чево-то больно темно. Что ж это они в теми-то такой делают?» И вдруг ей почему-то страшно сделалось, почему-то противна сделалась эта комната. Она задумалась; на нее нашел столбняк. Через несколько времени, осмотревшись кругом и наслушавшись скаредных речей Кати, Курносова догадалась, в чем дело, и опрометью пустилась бежать из позорного дома.
На другой день снова Прасковья Игнатьевна ходила по рынку и, протягивая руки барыням, говорила:
– Матушка-барыня, не возьмешь ли ты меня в работу?
Много она переспросила барынь, и только одна заговорила с нею.
– Какую тебе работу?
– Хоть какую-нибудь.
– Да ты заводская, что ли?
– Да… возьми, матушка.
– Мне нужна работница… Ты умеешь белье стирать?
– Дома стирала. А у вас не знаю как; ты покажи – я все сделаю.
– А сколько бы ты взяла?
– А сколько дашь, то и ладно. Я много буду тебе благодарна, матушка.
– Ты не причитай: я не люблю этого. Не первую я тебя нанимаю. А ты не воровка?
– Ой! убей меня Царица Небесная, чтобы я когда что-нибудь у маменьки без спросу взяла.
– А ты не живала в людях-то?
– Нет.
– То-то смотри… Хорошо будешь служить, три рубля на ассигнации положу… Работы у меня немного.
Курносова, несмотря на грязь, повалилась в ноги барыне. Это изумило барыню, и она, подавая ей корзинку, в которой лежали говядина, яйца и капустный виток, сказала:
– Возьми это да иди за мной. Смотри, не отставай. А я тебя забыла спросить, как зовут-то? – спросила вдруг барыня.
Курносова сказала.
– А вот я еще забыла спросить: билет есть?
– Как же, матушка.
– То-то. Ономедни эдак без пачпорту взяли одну, так она шаль у меня украла. Муж ругал-ругал меня из-за канальи… А у тебя муж есть?
– Нету, помер.
– Ну, это ничево. Смотри, чтобы к тебе не ходили разные любовники эти…
– Ой, как можно!.. Я ведь нездешняя.
– Будешь хороша, мы не обидим тебя. Мой муж сам столоначальник горного правленья, титулярный советник.
«Уж я так сразу поняла, что она большая барыня… Эко горе! если бы мать знала, муж ее похлопотал бы…» – думала Прасковья Игнатьевна.
У этой чиновницы дом был свой, т. е. купчая совершена на нее, а деньги платил муж. Дом полукаменный, в пять окон в каждом этаже, с вида очень приглядный, а внутри расположенный по вкусу хозяина так, что в каждом этаже было по две квартиры, и потому считавшийся для некоторых состоятельных людей неудобным, а бедным очень дорогим по квартирам. Однако хозяева не обижали себя: они занимали три комнаты, самые лучшие в доме, с окнами, выходящими на площадь. В кухне, с обыкновенной большой русской печью, полатей не было, да и кухня была устроена так, что окно выходило в коридорчик, из которого был ход в другую квартиру в две комнаты с кухней, отчего в кухне было не совсем светло.
Семен Семеныч Панкратов был уже десятый год столоначальником горного правленья и считался за доку и дельца. Он любил играть в преферанс по копеечке, так что у него раз в неделю собирались сослуживцы. Гости были друзья, вели себя смирно, и никогда тишина в доме не нарушалась Семен Семенычем или его гостями, потому что, начав службу с писца и прошедши все мытарства до столоначальника, он на все смотрел здраво и просто, никогда не выходил из себя. Даже в его одежде высказывалась овечья кротость: он постоянно ходил на службу в форменном сюртуке с оловянными пуговицами и стоячим воротником с голубым кантом; летом надевал шинель, тоже с стоячим воротником и с оловянными пуговицами, зимой в тулупе из сибирских мерлушек; дома при небольших или равных ему гостях носил халат и вязаную ермолку на голове; при больших гостях надевал форменный сюртук, который застегивал на три пуговицы: верхнюю, среднюю и нижнюю; без гостей всегда ходил в ситцевой рубашке и черных штанах босиком.
Вставал он рано, в пять часов утра; в шесть пил чай, а в семь он уже занимался сочинением докладов и в десять уходил в правление. После обеда он постоянно спал до шести часов, когда в гостиной уже шипел самовар. После чаю, если он не уходил играть в карты или если у него не было гостей, занимался чтением канцелярских бумаг. Книг он никаких не читал: «Терпеть не могу эту фанаберию», – говорил он.
Совсем другое – Варвара Андреевна, его супруга. Она с самого утра была на ногах, и это не нравилось кухаркам, потому что она везде совалась, кричала, постоянно указывала.
Сколько ни перебывало у нее кухарок с тех пор, как муж ее сделался столоначальником, все удивлялись, что она вставала раньше их и постоянно будила их пинками, говоря: «Ишь, тресья! Барыня встала, а она спит! Вставай, ставь самовар!» Если сам Панкратов не спал, то кричал из спальни: «Опять!.. Пошла язык чесать ни свет ни заря». Одним словом, эта женщина не могла, кажется, ни одной минуты жить без дела: во все входила сама, за всем надзирала; ей казалось, что она только одна хорошо делает, и прислуга ее никак не может понять того, что она сама ей тысячу раз указывала. От этого происходили частые ссоры с кухарками, оканчивавшиеся всегда тем, что кухарка уходила. Умаявшись и накричавшись досыта, она после обеда всегда ложилась спать часа на два, и в это время ее никто не смел будить, да и к ней в это время никто не ходил. Впрочем, бывали и исключения у обоих супругов; летом в хороший день они любили подышать свежим воздухом, прокатиться по озеру, находящемуся от города в четырех верстах, порыбачить, напиться чаю на свежем воздухе и съесть уху из свежих карасей. После вечернего чаю Варвару Андреевну томила скука, и она подзывала к себе кухарку и, разговаривая с ней, починивала или вязала чулок, причем и кухарка должна была, глядя на хозяйку, что-нибудь делать, а если у кухарки не было работы для себя или она, утомившись, хотела спать, хозяйка давала кухарке надвязывать ей чулок, носки или сбивать сметану в кринке для масла. Варвара Андреевна очень ласкова была с прислугой вечером, так что прислуга забывала все неприятности, сделанные хозяйкой днем, и удивлялась: отчего хозяйка утром злая такая, что от нее хочется бежать, а вечером такая добрая, что ни за что бы не отошел от нее. А все это происходило от того, что вечером у нее не было заботы: пообедала она хорошо, ужин стоит в печке, варить и мыть нечего, все сделано, – на душе легко, она чувствует довольство и хочет с кем-нибудь отвести душу.
Таковы были Панкратовы, жаловавшиеся своим гостям, обремененным большими семействами, что Господь Бог не дает им детей. На это гости, слышавшие от несчастных супругов сто раз эту песню, в последнее время стали говорить им, что у них зато есть две отличные коровы, двадцать одна курица и пять петухов.