Глядя на солнце — страница 17 из 38

Вернувшись домой, она пошла в библиотеку и поискала Семь Чудес Света, но не нашла ни единого из школьного стишка. Ни даже Пирамид? Ни Висячих Садов Вавилона? В энциклопедии были перечислены Римский Колизей, Катакомбы Александрии, Великая Китайская Стена, Стоунхендж, Падающая Пизанская Башня, Фарфоровая Башня Нанкина, Мечеть Св. Софии в Константинополе.

Ну-ну. Может быть, существуют два разных списка. Или, может быть, списки обновляют по мере того, как строятся новые Чудеса, а прежние разрушаются. Может быть, составляются собственные личные списки. А почему бы и нет? Ничего заманчивого в Катакомбах Александрии она не нашла. Да и вообще они, наверное, давно не существуют. Ну, а Фарфоровая Башня в Нанкине — навряд ли что-то сделанное из фарфора могло сохраниться так долго. Если же и сохранилась, так хунвейбины уж, наверное, разбили ее вдребезги.

У нее зародился план посетить эти Семь Чудес. Стоунхендж она уже видела, да и Падающую Башню и Колизей, если на то пошло. А если заменить Катакомбы Пирамидами, будет уже четыре. Так что остаются Великая Стена, Фарфоровая Башня и Св. София. Первые два чуда можно осмотреть за одну поездку, а тогда, если Фарфоровой Башни больше нет, она заменит ее на собор в Шартре, который уже видела. Остается Св. София, но дядя Лесли как-то сказал ей, что в Турции едят ежей, а потому она заменила ее на Гранд-Каньон. Она понимала, что это небольшое, но жульничество, поскольку Каньон не был созданием рук человеческих, но она только пожала плечами. Кому теперь было ее проверять?

В июне она присоединилась к турпоездке по Китаю. Начали они с Кантона, Шанхая и Наньцзина (как они, оказывается, теперь его называли), где она спросила местных гидов про Фарфоровую Башню. Имелась Барабанная Башня и Колокольная Башня, но про Фарфоровую Башню никто даже не слышал. Как она и предполагала. Ее путеводитель этот вопрос тоже обошел молчанием, зато сообщил ей, что Наньцзин гордится Джу Чонджи, математиком, который приблизительно точно вычислил «пи», а также Фань Дженом, философом, прославившимся своим трактатом «Разрушимость души». Как странно, подумала Джин. Ведь душа же считается чем-то вроде абсолюта? Либо она существует, либо ее нет. Как можно разрушить душу? Вероятно, это просто был неверный перевод. Ну а «пи» — это ведь тоже абсолют? Так стоит ли гордиться приблизительно точным вычислением, и ведь в любом случае это противоречие в терминах? Нет, она, конечно, ожидала, что китайцы окажутся немного другими, но тут все выходило шиворот навыворот.

В Бэйцзине, как теперь, по-видимому, называли Пекин, они пробыли три дня. В первый день посетили Великую Стену, напряженно пройдя по ней совсем немного, а сама Стена воздушно вилась и вилась по холмам, исчезая вдали. Это единственный памятник, возведенный человеческими руками, который виден с Луны, — Джин напомнила себе об этом, когда нырнула в темную сторожевую башню, где пахло, как в общественной уборной. Кроме того, она заметила большое количество граффити, вырезанных по верхним камням Стены. Граффити были китайские, а потому выглядели изящными и уместными. Жизнерадостный рыжебородый участник их экскурсии, заметив, что Джин ими заинтересовалась, предположил, что один переводится: «Не стреляйте, пока не различите желтки их глаз».[5] Джин вежливо улыбнулась, но ее мысли были заняты другим. Зачем китайцы врезали граффити в свою Стену? Или это вселенский инстинкт — врезать граффити? Как вселенский инстинкт, толкающий вычислять «пи», пусть и приблизительно?

Во второй день они посещали дворцы и музеи; в третий — храмы и антикварные лавки. В Храме Неба им обещали особое удовольствие — Стену Эха. Джин подумала, что ее как будто когда-то водили в Галерею Шепотов — кажется, такая есть под куполом собора Св. Павла, — но, возможно, это было ложное воспоминание.

Стена Эха находилась к югу от главных зданий Храма — кольцевая, ярдов тридцать — сорок в диаметре с одними воротами. Когда туда вошла экскурсия Джин, группы китайцев уже опробовали эхо. Гид объяснил, что два человека могут встать друг против друга по окружности стены и, говоря обычным голосом, но чуть повернувшись к кирпичам, прекрасно слышать друг друга. Был этот эффект запланирован или возник случайно, не знал никто.

Джин отошла к стене почти у самых ворот. Она испытывала большую усталость. Воздух в Бэйцзине был крайне сухим, и им объяснили, что мелкую всепроникающую пыль ветры приносят прямо из пустыни Гоби. «Не вздумай наклонить головку клюшки, — говорил ей когда-то дядя Лесли, — не то в воздух взвихрится больше песка, чем в пустыне Гоби в ветреный день». Майкл считал ее бесплодной, как пустыня Гоби. Пыль попадала ей в глаза, и она чувствовала, что ее охватывает стремительная печаль. Стену Эха не следовало посещать в одиночестве, как не следует в одиночестве кататься по Тоннелю Любви. Ей не хватало… кого-то, она не знала кого. Не Майкла, но, может быть, какого-то варианта Майкла, кого-то, кто все еще рядом и все еще хороший спутник, кого-то, кто мог бы пройти через круг по диаметру и встать напротив и покашлять в ее направлении, а затем побрести на середину и пробурчать, что от этой стены нет никакого толку, и неужто в Китае даже не слышали про индийский чай? Кого-то чуть ворчливого, но никогда к этой ворчливости серьезно не относящегося. Кого-то, кто мог бы доводить ее до зевоты, но никогда не внушал бы ей страха.

И не надейся. Она прислонилась к стене и прижала ухо к кирпичной вогнутости. Какое-то неразборчивое бормотание, а затем со внезапной четкостью два западных голоса:

— Ну, давай же.

— Нет, ты первый.

— Давай же.

— Я смущаюсь.

— Ничего ты не смущаешься.

Голоса предположительно принадлежали кому-то из экскурсии Джин, но точно она их пока не опознала. Стена словно бы отсасывала индивидуальность из голосов, так что они были просто западными, мужским и женским.

— Как по-твоему, это место на прослушке?

— С чего ты взял?

— По-моему, один типчик нас подслушивает. Видишь, вон тот в кепке Мао?

Джин поглядела. В нескольких шагах дальше от нее пожилой китаец в тускло-зеленой куртке и кепке Мао по-черепашьи выворачивал голову к стене. Западные голоса становились узнаваемыми: они принадлежали супружеской паре, развязной и слишком уж недавно поженившейся с точки зрения спокойствия их спутников.

— У Мао Цзэдуна был толстый желтый дин-дон.

— Винсент! Бога ради!

— Просто проверяю, понимает ли хрыч в кепке Мао по-английски.

— Винсент! Скажи что-нибудь еще. Что-нибудь чистое.

— Ну ладно.

— Так скажи.

— Ты готова?

— Да. Говори же.

— У тебя замечательные ножки.

— Ой, Винсент, правда?

На этом Джин их оставила, но пожилой китаец все еще пригибался к их обмену упоенным самохвальством. Что лучше — не понимать ничего, как он, или все, как она?

Отбросив «пи» и вопрос о душе, Джин решила, что Китай оказался менее чужим и много более понятным, чем она ожидала. Правда, частично возникало ощущение, будто она слушает какой-то гномический голос, бормочущий что-то из огромной вогнутости пыльной стены. Но гораздо чаще впечатление было такое, будто слышишь свой родной язык, на котором говорят уверенно, но с другими подчеркнутостями. «Вазийческие времена…» Местные гиды часто начинали фразу с этих слов, и сперва Джин верила тому, что слышала — что китайцы называют старину азийческими временами, потому что именно тогда их культура достигла вершины господства. И даже когда она поняла, что они имеют в виду «архаические», Джин предпочитала слышать «азийческие». В азийческие времена…

«В полях мы ластим пшеницу и лис». Другие члены экскурсии, и первыми, конечно, развязные молодожены, захихикали, но Джин предпочитала этот альтернативный язык. «В полях ластут тлостник, свекла, калтофель и леди-с». «В тысяча девятьсот семидесятом хлам был обновлен». «Тепель мы посетим соббинг-центл».[6] Даже Джин улыбнулась, когда услышала это в Кантоне. Но улыбнулась она удачности такой подмены. Западные туристы покидали свои автобусы, чтобы потратить деньги на вещи, которые китайцы в подавляющем большинстве позволить себе не могли. Его справедливо называют «рыдающим центром». Кантонская Стена Плача.

Нет, эта земля не казалась такой уж странной. В деревнях было много бедности и простоты, но они представали перед Джин в образах, которые могли бы принадлежать ее собственному детству. Поросенок, притороченный к седлу велосипеда на дороге, ведущей к рынку; старуха, покупающая два яйца с лотка, яростно проверяя их на просвет; дробная россыпь слов торгующихся покупателя и продавца, потный раскоряченный ритуал пахаря, идущего за плугом, и заплатанная одежда. Все это, после войны в значительной мере исчезнувшее на Западе, тут цвело пышным цветом: в сычуаньской деревушке, где автобус сделал остановку для посещения уборной и фотографирования, она увидела сушащееся заплатанное кухонное полотенце. Сушилось оно не на веревке, а на бамбуковом шесте, всунутом между сучьями баньяна, и заплаток на полотенце было больше, чем исходной ткани.

Старая бедность выглядела знакомой; а воплощения новых денег даже еще более знакомыми: большие радиоприемники, японские фотокамеры, яркая одежда, подчеркнуто исключающая синий и тускло-зеленый цвета, уныло обязательные в недавнем прошлом. И солнечные очки: парни, чьи транзисторы гремели, даже когда они дефилировали вокруг мемориала Сунь Ятсена в Наньцзине, щеголяли в солнечных очках, пусть небо было пасмурным и тучи нависали низко. Джин заметила, что считалось стильным не отдирать ярлычок с названием фирмы.

В наньцзинском зоопарке две персидские кошки сидели в клетке с надписью «Персидские кошки». В коммуне под Ченду они осмотрели маленькую мастерскую, где меховые манто шились из собачьих шкур; молодожены оделись в немецко-овчарочные и попозировали перед камерами друг друга. В бэйцзинском цирке они видели, как жонглер жонглировал золотыми рыбками, с гордым апломбом вынимая их из широких рукавов своей