Глыбухинский леший
Глыбухинский лешийПовесть
1
Лось неторопливо двигался мелколесьем к реке. Прихватывая по пути мясистыми губами то зеленый клочок листвы, то ломкую веточку осины, зверь чувствовал себя уверенным, сильным и лениво кормился скорее от обилия вкусной пищи здесь, в безлюдной тайге, чем потому, что хотелось есть.
Он шел вдоль этого берега не первый раз, дорога была знакомой. Ходили по ней и другие лоси, когда направлялись по одиночке и семьями на водопой, и до этого дня ничто не грозило бедой или смертью. Но вот теперь, уже пройдя по узкому береговому взгорью между двумя болотинами к молодому березняку, за которым был спуск к реке, лось вдруг почувствовал странное беспокойство. Что-то новое, неудобное и опасное было там, впереди, в узком проходе между шершавыми стволами старой сосны и толстой березы.
За этим, похожим на гостеприимно распахнутую дверь, проходом звонко булькала, стремительно убегая на север, холодная и прозрачная, как стекло, речная вода. Оттуда и сейчас, как всегда, ветерок доносил ее свежий осенний запах. Но в доброй волне приречного ветерка теперь отчетливо улавливалась и другая, пугающая зверя, чужая извилистая струя — запах железа и человека.
Лосю этот тревожный запах был тоже знаком. За десять лет жизни он часто ловил его чуткими ноздрями, когда ветер дул с другого речного берега, с большой луговины, где прежде жили в приземистых, почерневших от времени избах люди и где теперь, тревожа покой округи, опять поселились двое из них с собаками, лошадью и коровой. С этой низкорослой, равнодушной ко всему коровой лось даже пасся летом не раз на той стороне, набираясь сил перед тревогами осеннего гона. И запах двух вернувшихся в деревню людей до этого дня не пугал его, был понятным и объяснимым: тот берег — их место, их луговина с гнилыми пнями и редким кустарником вдоль овражков и на таежной опушке. Другое дело — вот тут, на свободном от них берегу. Здесь запах железа лось учуял впервые. Порывистый ветер выбрасывал его навстречу, как предостерегающий дружеский окрик:
Зверь глубоко втянул в себя пряный августовский воздух с пугающей примесью неприятного запаха, легонько всхрапнул и замер в той позе, в какой застало его тревожное предостережение ветра.
Внизу, между стволами сбегающих к реке деревьев, за прибрежным кустарником, виднелась узкая галечная отмель. Почти сразу за ней река делала крутой поворот и, ударяясь в луговой деревенский берег, начинала гудеть и взбиваться пеной на шивере — кремнистом перекате с торчавшими тут и там отшлифованными водой валунами. Ниже отмели — далеко и прямо — тянулся вдоль полузаброшенной деревеньки широкий спокойный плес, похожий на длинное озеро. За ним река делала новый крутой поворот, вырывалась почти под прямым углом в таежное мелколесье, взбивала пену на новой шивере и дальше, до самого устья, буйно металась в тайге, пока воды ее не вливались в Печору.
Этого речного пути за плесом лось, конечно, не знал. Он хорошо изучил только ближние берега — высокий левый и низменный правый, удобную для водопоя отмель на этом плесе, крутой изгиб реки за перекатом, где она булькала и шумела, охватив поблескивающей под осенним солнцем дугой зеленую луговину с издавна торчавшими на ней темными горбами изб. После обильной еды ему все сильнее хотелось пить, и он, толкаемый жаждой, некоторое время нетерпеливо внюхивался в окружавшую его лесную тишину.
Ничто не мелькнуло на реке и в прибрежных кустах. Ничто не треснуло, не добавилось к тому запаху, который уже стал казаться зверю не таким опасным, как прежде: просто в воздухе появилось напоминание о том, что здесь был человек. Значит, надо быть осторожным на этой ранее безопасной тропе…
Поводя ворсистыми, чутко расставленными ушами, придерживая дыхание, он осторожно шагнул в знакомый проход между сосной и березой.
И снова остановился.
Все вокруг оставалось недвижным. Ничем плохим не грозило. Ничем не пугало. Тихо, спокойно, как и всегда.
Тогда он шагнул смелее. Еще раз.
И вдруг ощутил на могучих плечах ледяное прикосновение железа.
Сердито мотнув несоразмерно крупной головой, уже украшенной к осени широко раскинутыми над ней рогами, он с силой рванулся вперед и тут же в ужасе замер: шею стянуло жесткой петлей.
Зверь дернулся в сторону, за оранжевый ствол сосны, попятился, обдирая бок о шершавую кору березы. Опять рванулся вперед, к реке, и едва не упал: петля больнее врезалась в шею, перехватила дыхание.
Над головой, сухо щелкая по рогам, похожим на две огромные коричневые ладони с острыми растопыренными пальцами, упруго закачалась сухая сосновая ветка. Несколько желтых листьев сорвалось с корявой березы. А непонятное, страшное все сильнее врезалось в шею. Оно не отпускало, заставляло зверя метаться в слепом, тяжком ужасе на предательской водопойной тропе.
Так он то рвался вперед и назад, то почти повисал на проволочной петле, уже ничего не чувствуя, кроме тупой смертной боли, с выпученными от удушья глазами, с вывалившимся изо рта языком — пока не рухнул без сил на землю.
2
Девяностолетнего деда Онисима провожали в дальнюю дорогу всей семьей.
К моторке, нагруженной необходимыми старику вещами, первыми вышли — его старший сын Адриан, секретарь партийного бюро совхоза, седой и крупный, выше отца на две головы, жена Адриана Настя и их неженатый сын Виктор. Вслед за ними из другого подъезда двухэтажного бревенчатого дома заспешил младший сын Онисима Алексей с женой Антониной и маленьким Борькой. Обгоняя их, побежали к реке и другие Зуевы: только что окончившая десятилетку внучка Соня, правнучки — Катенька и Еленка.
Последним поплелся к реке старый приятель Онисима, сгорбленный Фрол Тавров.
Из-за реки, где черной стеной поднималась к небу уже тронутая увяданием тайга, только что выкатилось розово светящееся августовское солнце. Будто разбуженный и гонимый им, с невидимых отсюда далеких вершин Северного Урала легко сорвался ветер и начал старательно продувать наполненный сонной влагой речной коридор, в зарослях которого летом скапливались полчища ненасытного гнуса.
Утро обещало теплый, погожий день. Вершины елей и сосен ровно и басовито гудели над быстрой, чистой рекой, как будто в их кронах, как в скрытых от глаз ульях, роились дружные семьи пчел. Возле конторы совхоза, в дальнем краю поселка, из черного горла репродуктора лилась бойкая музыка. На севере, торопясь в Воркуту, просвистел далекий поезд. Свист его был чуть слышен, но каждый из стоявших на берегу легко выделил его из других привычных здесь звуков.
День был воскресный, свободный от всех забот, поэтому проводы деда казались младшим из Зуевых началом большого праздника. Зато старшие были обеспокоены, недовольны. Они, особенно Настя, все еще пытались отговорить упрямого старика от поездки в заброшенную всеми Глыбуху, не рисковать на старости лет.
— Ну, куда ты собрался, скажи на милость? Изба там пять лет не топилась. Да и дров небось нет: Яков Долбанов давным-давно их пожег… чего будешь делать? — грудным густым голосом, одновременно сердито и ласково говорила Настасья хилому свекру. — Али дома тут плохо? Сидел бы себе в тепле да в уходе. Слушал бы радио… вон, поет! Либо в квартире, либо в садике на раскладухе дремал. А то вон с дедом Фролом поговорил бы о том, о сем, не морочил бы головы людям своими выдумками. Небось за те годы, кои мы тут, в Глыбухе все обветшало. Изба возьмет да ночью тебя и придавит. Или простудишься, не ровен час…
По-мужски коренастая, сильная, с добрым круглым лицом спокойного, работящего человека, она как милую сердцу куклу придирчиво оглядывала и повертывала к себе то одним, то другим боком тепло одетого свекра: на все ли пуговицы застегнута телогрейка? Не забыл ли он взять запасной платок? Хороша ли ему обновка — непромокаемый плащ, купленный Адрианом во время недавней поездки на совещание в район?
Нет, все хорошо, все взято и ничего не забыто. Обряжен старик добротно. И улыбается, дурачок. Доволен. Всю жизнь ничего-то ему не нужно, никакого добра не нажил: жив, сыт, ребята растут, хлеб на столе — и ладно. Божье дитя!..
Настасья нежно, по-матерински оглаживала Онисиму острые плечи, а он молча щерил в счастливой улыбке сухой, щербатенький рот, оглядывал всех по очереди ясными светленькими глазами, с привычной покорностью принимая не только заботы, но и упреки доброй снохи.
В душе он легко соглашался с ней: что говорить, все это верно. На новом месте, в совхозе «Таежный маяк», в трехкомнатной Адриановой квартире жить хорошо. Здесь нечего думать о том, к примеру, как с утра откопаться зимой после вьюжного снегопада, когда, бывало, по самые крыши буран заметал их избу в Глыбухе. Не думай и о дровах, о воде: все это есть тут само собой. Не беспокойся о керосине: совхоз дает электричество… любота!
А в старой Глыбухе? Бывало, сколько сушин надо натаскать из тайги за лето, чтобы осенью да зимой не замерзнуть. Пока их распилишь, расколешь, полешки уложишь поближе к избе — руки отвалятся от натуги. За водой приходилось ходить зимой к полынье, которую, если не доглядишь, в одночасье мороз затянет. Тропа вилась по крутому речному берегу криво, узка была да еще и осклизнет, — сколько на ней пота прольешь, пока наполнишь кадушку. А коли баня, раздумывал дед, тут и совсем с ног валишься, только паром и отходился…
В новом-то доме, у Адриана и Насти, колонку нагрел, намылся и будь здоров! Сиди потом да чаевничай с брусничным или черничным вареньем. Отсюда Глыбуха теперь все чаще кажется сном: уж есть ли она? Была ли? Может, так это — показалась да и пропала? В лесной глухомани, вдали от людей, лешаками век свой там жили. Ни радио, ни газет. С сохатыми да медведями наравне…
— Так нет же, лезешь туда… зачем? — между тем продолжала свои упреки и уговоры Настасья. — Не хочешь ты, старый, покоя: эно, куда тебя потянуло, в брошенную людьми развалюху! Что там хорошего? Маета! Ну, верно: ягоды да грибы… природа. Так этой природы и тут хватает. А до Глыбухи конец не малый: чуть ли не семьдесят полных верст, шивера да завалы… куда тебе, ты скажи? Сам как пушинка: дунь на тебя посильнее — взлетишь! Вот уж истинно божье дитя!