Глыбухинский леший — страница 19 из 30

Он указал глазами на паз между бревнами, где в моховой прокладке ровным рядком торчали всякие шилья.

По примеру покойного деда, Фома любил посапожничать в свободный час, и умница Лизавета даже во время большой уборки не трогала этот угол с разными шильями, самодельными резаками, баночками, гвоздями, обрезками кожи и дратвой с вплетенной в нее кабаньей щетиной.

— Зачем тебе шилу? — почуяв недоброе, вдруг испугалась и заупрямилась Лизка. — Вот еще выдумал: шилу ему подай!

— Надо мне, раз велю! — почти добродушно велел Фома. — Вон ту, которая с краю. Потолще.

Лизка внимательно глянула в угол. По ее худому, девчоночьему лицу прошла внезапная тень испуга и, будто обжегшись, она шагнула в сторону кухни:

— Не дам!

— Чего ты, дуреха? — с усмешкой сказал Фома. — Дай, говорю.

И грубо добавил:

— Ну, живо!

Лизка вдруг вскинула кверху свои худые, жилистые руки, стиснула голову ладонями, закачалась и застонала.

Две соседские девчонки, давно уже прилипшие носами снаружи к стеклам, нетерпеливо заерзали за окном в ожидании близкой развязки. За их спинами на траве перед крыльцом тревожно топтались взволнованные бабы во главе с Песковой Настасьей.

Погрозив кулаком девчонкам и оглянувшись на баб, Фома сердито пробормотал:

— Ну, что ты? Чего? Не хочешь давать мне шилу, не надо. Сам дотянусь. Слава богу, еще могу…

— Ну, на тебе. На, бери! — вдруг крикнула Лизка.

Выдернув из проконопаченного мхом паза короткое, толстое шило, она сунула страшную железину в руки Фомы и вытянулась перед ним, — узкой грудью вперед, чтобы мстителю-мужу легче было ударить в сердце.

Девчонки за окошком взвизгнули и опрометью кинулись с завалины прочь.

Не обратив внимания на шум и мельтешение за окном, Фома спокойно достал с полочки над столом кусок точильного камня, обстоятельно поработал им, хотя шило и без того было острым. Потом примерился к самовару и, сильно, истово крякнув, с маху ткнул острием самовар в то место, где сбоку, под ручкой, была давнишняя вмятина.

Горячая вода дымящейся струйкой вырвалась из луженых недр ведерного самовара и зажурчала, расплескиваясь на полу у Лизкиных ног…

Из сеней в избу, едва переводя от усталости дух, вбежала теща Фомы. Увидев дочь невредимо стоящей возле стола, а на полу исходящую паром лужу, она молча кинулась к самовару. Некоторое время старуха пыталась заткнуть проколотый бок самовара концом своей длинной юбки. Потом, отскочив от него и суетливо прыгая возле стола, сердито запричитала:

— Ты что же это исделал? Ахти мне, господи! Вот беда! Самовар в приданое даден мной Лизавете на свадьбу, а ты его шилом, бес тебя задери! Аспид ты после сего! Гляньте, люди, как шилой его ткнул… вот горе!

Фома довольный невесело рассмеялся: после точного удара шилом особенно при виде взъярившейся тещи — на сердце стало вроде полегче. И то: простить разгулье Лизке было нельзя, и казнить родную бабу — негоже. Как тронешь ее — несчастную да худую? А самовар проткнуть — в самый раз! То самое что и надо!

Он закурил и, оставив тещу и Лизку суетиться и прибираться в избе, прыгая на здоровой ноге, доскакал до крыльца.

Бабы молча ждали, пока он допрыгивал да садился, потом Настасья спросила:

— Это что же, Фома Федосеич?

Он сделал вид, что не понял вопроса:

— А что?

— Как это что?

Настасья была с мотыгой в руках, ладони — в земле, пришла в чем была, окучивая картошку. Похоже, разволновалась: ждала от него худое.

— Да вон, — смущенно сказала она, поглядывая на баб. — Девчонки видали, как ты самовар свой шилой проткнул!

— Верно. Как есть проткнул! — согласился Фома.

— К чему же, скажи на милость?

— А все к тому, что тот самовар — самая, что ни на есть разлюбимая Лизкина вещь! — пояснил Фома с довольной усмешкой. — Маменькой дадена ей с приданым. Уж так берегла его… пуще глазу! Теперь вот пущай повоют обе над ним, коли об мужике печалиться не схотели…

Он слышал, как теща некоторое время ворчала и причитала, возясь в избе с посудой и самоваром. Потом сердито вышла из сеней на крыльцо, на ходу сказала:

— У-у, аспид! — и быстро засеменила коротенькими босыми ногами по травянистой тропинке — к своей избе.

Лизка в доме молчала.

Может быть, плачет, — решил Фома. И так, и так, — хорошо: бабий грех нельзя оставлять без полного покаяния. Баба есть баба. Не то, что мы, мужики. Мужик, он особого, петушиного рода. Оттого и спрос с мужика другой: с послаблением на природу, на петушиную нашу доблесть…

Голубан проводил равнодушным взглядом тещу, потом Настасью Пескову и других тайболинских баб, разочарованно, как ему показалось, зашагавших прочь от его избы: не дождались законной расправы, не поживились ничем. Не было драки в избе Фомы Голубана. Не было и не будет: легче себя извести, чем руку поднять на Лизку. И надо бы, а нельзя: душа такое не позволяет.

Раздумывая об этом, томясь и вздыхая, Фома спустился с крыльца в огород — посмотреть на Лизкино рукоделье.

Здесь было не хуже, чем у Настасьи. За лето, пока он лежал в больнице, слабенькая, но ловкая, работящая женка очистила в придачу к прежнему огороду еще с полсотки свежей земли. Теперь на новых грядках ровно торчали высокие стрелки лука да чеснока. Укроп поднимал кудрявые корзиночки соцветий к ясному небу, благо — света здесь было много.

Если судить по часам да по курам, то вот уж, глядишь, и вечер. Птицы — тихонько поклохтывали, собирались ко сну, а свет и не убавлялся: по свету — здесь день в разгаре. В летнее время в этих краях и ночью бело, как днем. Ночи и не заметишь. Поэтому овощ и зреет быстро.

— Хороший овощ у Лизаветы! — не мог не признать Фома. — И то хорошо, что щебень с булыжиной, кои вынула из земли, она уложила рядком на сырую тропку. Теперь до бани и до поливочной ямы — в любую мокреть пройдешь по сухому. Как в городе, настоящая мостовая! Правильно сделала женка. Что ни скажи, а руки у ней — золотые. Добрые руки.

Поковыляв между грядками, подышав духовитой их пряностью и почти успокоенный добрыми мыслями, он возвратился в избу.

Подождал, поглядывая в окошко. Жены не видно.

Прошел в полутемный, обвешанный лечебными травами «полог» в летней части избы. И там никого.

Заглянул во двор.

Тишина.

Тревожась, вернулся в залу. И только тут обнаружил, что нет бутылки. Стояла бутылка с водкой на середине стола, — стакан остался, бутылки нет.

Неужели от горя схватила, чтоб снова выпить?

Он пошарил за цветочными черепушками на подоконниках, внимательно осмотрел верхний и нижний створы буфета, украшавшего залу, — не было водки.

Пустая бутылка нашлась в полутемной кухоньке, на полу. Значит, не вынесла Лизка его прихода. Выпила водку прямо из горлышка — и ушла.

В первый же час — ушла…

Наливаясь обидой и злостью, он выскочил на помост.

Но тут на все голоса заскрипело старенькое крыльцо, во входных дверях показался рослый, как и Фома, колхозный бригадир Николай Поддужный. За ним — член правления райпо товарищ Витухтин.

— Можно к тебе, Федосеич? — весело пробасил Поддужный. — Здорово! Как говорится, с возвращеньицем на главную базу!

— Спасибо.

Вслед за хозяином гости прошли в избу.

— Добро, что вернулся, — басил Поддужный. — Оно, конечно, беда…

Он выразительно оглядел костыль, потом перевел сочувственный взгляд на правую ногу Фомы с аккуратно подвернутой под коленку и туго перевязанной шнурком штаниной. — Да главное в том, что жив и здоров. Порядок?

— Терпимо.

— Так и запишем. Закажешь протез новейшей конструкции — и делу конец!

— Протез приволок с собой. — Фома указал на осиновую деревяшку с кожаным футляром для культи, положенную на сосновый чурбак, служивший ему сиденьем во время сапожных дел. — Да к нему привыкать еще надо.

— Привыкнешь! Такой-то орел?

Бригадир шутливо толкнул сидевшего на лавке Голубана кулаком в плечо:

— Мужик ты во всей красе. И месяца не пройдет, как опять запросишься на делянку.

Он закурил, опустился на лавку рядом с Фомой.

— А мы к тебе с делом.

Фома промолчал.

— Такая загвоздка, понимаешь ли, просто хоть бабам на глаза не кажись! Правильно говорю, товарищ Витухтин?.

— Чего уж! Нам и в районе спасибо не говорят.

— А с бабами просто гроб! Спроси хоть свою Лизавету… Правильно я говорю?

— Аль дома нет?

— Нету. — Фома смутился: — К соседям вроде ушла…

— Ну, ну. Любую пойди спроси. Замучали! Ну, хоть плачь! А дело, мужик, такое, — объяснил он в ответ на молчаливый вопрос Фомы, — месяц прошел, как наш магазин закрыт. Бегают бабы в Завозное… эно куда! Туда четырнадцать да обратно четырнадцать. Это тебе не каша с коровьим маслом!

— С чего же?

— Да вот… Катерина Братищева, чай, слыхал? Сеструха Надейки. Ах да, когда тебе было об том слыхать, раз лежал в больнице. Так вот: родить собралась, во-первых. А во-вторых, говорят, чего-то проторговалась!

— Это не во-вторых, — недовольно поправил Витухтин, — а в самых во-первых!

— Считай, что во-первых, ладно. Тут главное в факте!

Поддужный сокрушенно махнул рукой:

— В кои-то веки выучили свою деревенскую девку на продавца, и нате-подите! То инкассатор, понимаешь ли, приезжал на мотоцикле: выручку она задерживала не по плану. То, понимаешь ревизия из сельпо…

Фома не поверил:

— Катюшка-то? Вряд ли. Братищевы не такие. Честная девка.

— Вряд ли, не вряд ли, а говорят — недостача. Может, неопытность, может, что. А только — весь месяц закрыт магазин, и все тут. А нового продавца обещают вроде не скоро. Когда, Сергей Тимофеич?

— Теперь уж не раньше, чем месяца через три-четыре, — подтвердил товарищ Витухтин. — Когда закончатся курсы.

— Видал? Пока Катерина родит, да пока еще, может, суд…

— Уж сразу и суд! — усомнился Фома.

— Как выйдет. Глядишь, так и лето протянут. А это нам не с руки!

Поддужный замял окурок на каблуке сапога, сунул остаток в горшок с геранью: