— А ты у нас человек надежный. Вернее тебя в округе и не найти…
— Эно, как расписал!
— По истинной правде!
Поддужный просительно заглянул Голубану в глаза: по их северному пронзительно-голубому цвету к мужику и прилепилось это прозвище с детских лет: Голубан…
— Советовался я в районе с председателем потребсоюза на этот счет, Фома Федосеич, — гнул свое бригадир. — Не можем, мол, бегать в Завозное каждый раз, кто за спичками, кто за чем. Надо кого-то, мол, временно, пока вы с Братищевой разберетесь. И есть, мол, у нас такой подходящий… ты это, значит, который вполне способный. На все, мол, руки у нас он в деревне!
Поддужный заговорщически перемигнулся с Витухтиным, но Голубан не заметил этого. Его поразила картина, которую он только сейчас вдруг до конца разглядел за окном, отгороженным от улицы пряно пахнувшими цветами: на краю ржавого болотца, куда уходил по низинке их деревенский ручей, валялась пьяная Лизавета. Она то с трудом поднималась на четвереньки, пытаясь встать и пойти, то с маху, не удержавшись, падала в грязь и затихала там, медленно загребая руками, чтобы не захлебнуться.
— Чего ты там высмотрел? — недовольно спросил Поддужный. — Я ему дело, а он — в окно!
Бригадир укоризненно покачал головой, потянул из пачки новую сигарету:
— Давай теперь ты, товарищ Витухтин.
— Чего тут много-то говорить? — Витухтин потер большим пальцем плохо выбритый подбородок, кашлянул, строго взглянул на Фому, беспокойно ерзающего на скамейке. — Дело ясное. Поскольку местная продавщица Братищева Катерина, как нам, конечно, известно по точным данным, не оправдала доверия руководства сельпо, то вопрос о ней передан нами районному прокурору: обнаружилась недостача на общую сумму в сто семьдесят два рубля семнадцать копеек…
Фому тянуло кинуться к Лизке, но было неловко делать это при людях, и он молчал. Вслушавшись в последнюю фразу Витухтина о растрате в сельпо, он невольно прикинул в уме: из этих денег, должно быть, не меньше, чем с четверть сотни забрала Лизавета тайком от него на еду и на водку. Тоскует в любви к Игнату… от этого — пьет. А денег у бабы мало. Вот и брала их у Катерины под честное слово, это уже непременно…
— А поскольку мы в районе пока не в состоянии подыскать для Тайболы нового продавца, то и выходит, что местные жители вынуждены ходить за товаром в Завозное за четырнадцать километров! — недовольный молчанием Фомы, продолжал товарищ Витухтин таким строгим топом, будто ставил это хозяину избы на вид за его недостойные упущения. — В виде исключения, райпотребсоюз разрешил временно доверить магазин кому-либо из местных. Товарищ Поддужный рекомендует на это вас…
Голубан почти не прислушивался к тому, что обстоятельно и строго внушал ему товарищ Витухтин. Все его внимание ушло туда, где валялась пьяная Лизка. Полежав неподвижно с минуту, она пыталась подняться на непослушные ноги, но вновь бессильно валилась в размытое ручьем торфяное болотце. За ней темнела кромка хвойного леса, над лесом синело чистое, еще ясно освещенное солнцем небо.
— Чего ты туда уставился, говорю? — окончательно рассердившись, привстал и заглянул в окно Поддужный. — Ему говорят про дело, а он и не слышит!
Стыдясь обнаружить растущее беспокойство, Голубан кивком указал на окно:
— Да вон, вишь, баба моя в болотину повалилась.
— Да ну тя! Значит, опять?
Поддужный вгляделся:
— Верно!
И не то упрекая, не то одобрительно засмеялся:
— Могучая баба твоя Лизавета. Который раз за последний месяц она в эту лужу, как выпьет, так спать ложится.
— Может, пойти помочь? — нерешительно предложил, товарищ Витухтин.
— Ништо! — рассердившись на Лизку и на себя, а особенно на Поддужного и Витухтина, сующихся не в свои дела, отрезал Фома. — Когда отоспится, сама прилет.
Лизка снова попробовала привстать, не удержалась, свалилась на бок, повозилась в грязи и, как видно, найдя положение свое удобным, окончательно успокоилась а притихла.
Фома отвернулся, обмял непослушными пальцами сигарету и закурил.
Откуда у Лизки деньги на водку? — вернулся он к прежним мыслям. — И в остальном недостатка нет. Явное дело: брала у Катюшки в долг. И она брала, и другие бабы «под запись» брали. Потому-то и набежало этих сто семьдесят два рубля! Многие бабы в деревне «под запись» живут: мужья — кто в Завозном на лесобирже, кто в тайге на лесоучастке, а кто — рыбачит. Заработок большой, да в дом-то приносят мало: чуть где получка, так дым коромыслом! Иной все до нитки спустит. Вот и приходится этим бабам брать у Катюшки Братищевой в долг. А время придет отдавать — забудут:
«Вроде я этого, Катенька, не брала? Ты лишнее записала»…
«Ох, ты уж, Катенька, запиши, а то мужик мой вернулся нынче совсем пустой»…
«Ты уж, голубка, еще чуток погоди»…
«И с меня, Катерина, тоже»…
Одна да другая, вот вам и сто семьдесят два рубля семнадцать копеек! Теперь из-за них хорошую девку будут судить…
— Так как же, Фома Федосеич? — перебил тревожные мысли Поддужный.
— Да так, пожалуй, смогу, — проникнувшись невольной жалостью к Катерине, а главное — чтобы отделаться от настойчивых уговоров, неожиданно для обоих вдруг согласился Фома. — Временно можно и попытаться. Временно, говорю. Пока не привыкну к протезу и сам на ноги снова, как следует, не встану, — добавил он, оправдываясь перед самим собой.
— Ох, выручил! Вот уж да! — обрадовался Поддужный.
Сильно хлопнув Голубана по плечу, он на мгновение как бы даже залюбовался будущим продавцом: лицо — моложавое, без морщин, густые светлые волосы лихо лежат вразлет. Могучий мужик, надежный!
— А я совсем не тебя хочу выручить, — покосился Фома на улыбающегося бригадира. — Катюшке надо помочь, А то ведь бабы у нас какие?» «Катенька, запиши… Катенька, погоди!» А грузчики из райпотреба, вроде пьянчужки Ефима, только и зыркают, как бы чего стянуть во время развозки товаров по магазинам.
— Не знаю уж, как там бабы с твоим Ефимом, а только нас ты выручишь крепко. Уж поторгуй!
— Только вот торговать я, конечно, по правилам не умею.
— Как сможешь. Главное, чтоб начать!
— Потом и меня под суд?
— С тобой нашим бабам будет не сладко! — подлаживаясь, усмехнулся Поддужный. — Тебя не скоро под суд отдашь!
— Это уж так! — согласился Фома. — Все до грамма надо там перевесить. Акт по форме составить…
— Само собой!
— А я уж, как выйдет. На запись давать и капли не буду. Да может, заставлю баб кое-что из долгов припомнить.
— И то! — поддержал Поддужный. — Значит, договорились?
— На время, — без радости подтвердил Голубан. — Пока Катерина Братищева не вернется.
Витухтин поджал суховатые губы:
— Вряд ли она вернется. Доверие навсегда потеряла.
— Ништо! — упрямо сказал Фома. — Думаю, что вернется. Вина тут, видать, на всех. Доверилась — и пропала.
Когда Витухтин с Поддужным ушли, Голубан притащил из сеней корыто, нагрел в ведре горячей воды, разбавил ее водой из кадушки. Потом приладил к ноге сверкающую белизной, скрипучую деревяшку.
— Раз доктор велел, значит, надо тренироваться, — невесело пошутил он над самим собой. — Самый подходящий случай…
Прихватив для крепости и костыль, он размашисто зашагал к болотцу.
Лизка сладко спала. Выпучив шишковатые бельма, большая лягушка сидела на черной кочке и, часто дыша, очарованно глядела на облепленную комарами и грязью Лизку.
Остроносая, маленькая, худая, Лизка лежала в грязи, откинув тонкую руку в сторону мужа, будто просила его о помощи.
Он вспомнил, как на их с Лизкой свадьбе теща с покойной матерью пели любовные величанья:
Голубушка сворковала,
Голубана целовала!
Сизый голубь сворковал,
Голубушку целовал.
Да и сама она перед свадьбой спела Фоме:
Когда примем с тобой золоты венцы,
Я тебе буду служечка,
Я твое буду кушати,
Я тебя буду слушати…
А пела она тогда, в девках, на диво: так редко кто и поет. Не только в деревне, но и в Завозном, песенной заводчицы лучше ее и не было. Знала подпевашки-повертушки, под какие плясать сподручно: под первую половину — туда идут, под вторую — назад вернутся. Певала шутейные да срамные — эти, выпивши, люди любят. Не выкобенивалась, а возьмет да и начнет полным голосом — хоть в особицу, хоть в согласицу, как попросят. Песни пела и те, что идут отлого, и те, что быстрее, круто. Бывало, попросят на посиделках:
— На-ка, Лизутка, сыграй нам чего-ничего…
— Да что-то, девки, голос вроде бы не бежит.
— Начни, он сразу и побежит!
— И ладно, начну. Сейчас я вам в старых словах свою проголосицу покажу. Сама сочинила!
Да, пела и сочиняла.
Теперь — давно не поет. И ему давно не до песен…
С горькой, невольной жалостью Голубан глядел на жену, примеряясь, как лучше взять ее из болотца. Сколько раз в те первые годы он легко поднимал и нес ее на руках в избу? Бывало, после рыбалки на озере, уж обязательно выносил ее из лодки на сухой бережок, чтобы ножек не замочила. И дома носил не раз.
А с тех пор как увидел однажды вместе с Игнатом, носить не стал. Пыталась что-то ему объяснить — не захотел ее слушать.
Любил, а слушать не захотел.
Спокойным да добрым был, а ласковым — не был.
Так жизнь себе шла и шла: Лизавете — далось хозяйство, Фома — с утра до ночи на лесопункте. Что есть он, бывало, дома, что нет его дома. Он сам по себе, она — сама по себе.
И вот — загуляла…
Неужто не только Лизка, но я и сам виноват? — уже не впервые спросил он себя тоскливо. — Катюшку Братищеву, свояченицу Игната, стало мне нынче жалко, а Лизку, выходит, нет? Однако дороже ее и на свете нет! А ей, чай, тоже тепла охота…
Не испытывая ни брезгливости, ни злости, которая совсем недавно мучила сердце, он с силой просунул левую руку в тухлую жижу, приладился — и рывком вытащил тело жены из грязи.