Гнев чиновника — страница 14 из 23

— Нако Добрин! — строго произнес Г. Г. Господинов. — Пришел твой черед отвечать за содеянное.

— Только не перед вами, господин! — сдержанно ответил цыганский барон. — Вы — заинтересованное лицо и не имеете права судить меня. Кроме того, я исповедую другую веру, и не в вашей власти вершить суд надо мной.

— Нам известно, что ты мастак языком молоть, но на сей раз ты увяз по уши и тебе не выкарабкаться. Отвечай: жил ты в грехе с тремя женщинами, в трех селах или не жил?

— Не дорос ты, святой владыка, до того, чтоб меня судить, ох, не дорос.

— Не тебе выбирать судей!

— Из-за таких, как ты, я пожертвовал двумя верами ради третьей и, как видишь, стал цыганом. Меня могут судить еврейские, цыганские, но только не доростолочервенские боги, ибо я в них не верю. А раз человек не верит в бога, то, само собой разумеется, и бог перестает существовать!

Владыка призадумался. Спор коснулся высоких материй.

— Так кто же ты есть, Нако Добрин? — спросил владыка.

— Я пастырь, господин! — ответил дед. — Я нанялся к людям скот пасти. Спросишь, почему? А потому, что скотина счастлива, когда ее пасет человек. Но одно дело — скотина, другое — человек. Ты, господин, нанялся пасти людей! С какой стати ты, остолоп, будешь моим пастырем, где это видано, чтобы кобыла пасла волов?! Хотя ты сам прекрасно знаешь, что никакая ты не лошадь, не кобыла, короче говоря — ни рыба, ни мясо. И на этом поставим точку.

Тогда деда вышвырнули из суда, и он очнулся в общинной больнице, где его около месяца лечили от двустороннего воспаления легких. Следует сказать, что тут сказалось не падение с грузовика — воспаление легких старик подхватил, когда прозябал в сырости и холоде под лестницей; падения он даже не почувствовал — привык шлепаться за всю жизнь.

В больнице дед вернул все, что потерял, ему даже дали все необходимое, чтобы он записал свою историю.

У меня хранятся его мемуары, но я владею французским не так блестяще, да и не знаком мне тот диалект, на котором писал дед. Он не умел писать на болгарском, поэтому изъяснялся на бумаге лишь по-французски.

Насколько я понял, в первом опусе рассказывалось о его великой и безмолвной любви к барышне Кларе — учительнице французского языка в Литаково.

Повествование начиналось так:

Плезир д’амур

н’екзист к’ен моман

шагрен д’амур дюр

тут ля ви.

Не гарантирую, что перевод точен, но, как мне кажется, это — из очень популярной в начале века песенки: счастье любви длится мгновение, а любовная мука тянется всю жизнь.

На таком же сомнительном французском он повествовал о том, как однажды принес ей лесные орешки и гвоздики, как она его поцеловала в щеку и прощебетала: «Мой любимый, единственный! Только ты способен раздобыть цветы в этих диких селах».

Это и было то счастливое мгновение, после которого дед возненавидел свою жену, обозвал ее сестрой, поджег дом, натворил много всякой всячины. А Клары и след простыл — она уехала, и эти переживания были тем, что мы называем счастьем и кратким мигом любви, на смену которым приходят му́ки и страдания.

Я не особенно верю этим письменам, уж больно они елейны, чтобы принадлежать перу такого бродяги, как мой дед. Может быть, больничная обстановка — чистота, тепло, уют — предрасполагала к столь высокопарным излияниям, кто знает? Сто́ит пригреть солнышку, запеть птичкам, как мы сразу же ударяемся в лирику. Подавай нам тогда Версаль или Сан-Суси, и прорвется поток трепетных дум и душевных переживаний.

В конце месяца дед снова умер, на этот раз его отвезли в сельскую церковь. Но когда он явился на Страшный суд, неизвестно почему, ему сказали:

— Здесь тебе не место. Твоя душа настолько грешна и грязна, что мы возвращаем тебя на землю, продлевая наказание.

Если он еще жив, то, наверное, уже совсем дряхлый, бедный, голодный и больной, и если ум его все так же ясен, то я не знаю страдальца, вращающегося в более безнадежном круге ада!

Но бог милостив, он дает нам забвение, принятое на вооружение природой и называемое в народе склерозом. Как по мановению волшебной палочки, он превращает унижение в гордость, боль — в сладкие воспоминания и видения молодости, тех дней, когда, шагая вдоль зарослей ежевики и вдыхая пьянящий аромат цветов, мы провожали страстным взглядом каждую женщину, следили за полетом всякой птички и букашки, одним словом, выражаясь по-французски, предавались иллюзиям.

Думы, думы, думы…

Чем больше я думаю, тем все больше утверждаюсь в мысли, что этот земляной червь будет вечно ползать по земле, движимый умом и подталкиваемый страстью, обреченный денно и нощно прочерчивать запретные пути.

Но ведь верные, прямые пути виднее на фоне кривых да окольных кривых?

Дед жив и пусть продолжает жить.

Непонятый своими близкими, но вечный…

БИЛЕТ В ОБА КОНЦА

На высоте одиннадцати тысяч метров по маршруту Вена — Афины — Бомбей летит «Дуглас ДС-9». На борту — полное спокойствие. Волнуется только Вол, который путешествует в нижнем отсеке самолета. Документы у него в полном порядке, однако волнение Вола нетрудно понять, если хоть на миг войти в его положение и представить, что значит для него, всю жизнь надрывавшегося в поле, такое путешествие. Пережевывая жвачку и любуясь закатом, Вол, возможно, размышляет над тем, что легче вспахать земли, которые проплывают под крылом самолета, нежели пролететь над ними. На синем комбинезоне небосвода сопла самолета вычерчивали след, напоминавший замок-молнию. Вол повторял про себя: «Хочу быть последовательным!» Это была великая истина. Но как министр здравоохранения не лечит больных, а профессор не делает перевязок, так и эта истина всего не объясняет. Если искать логику в поведении Вола, то правильнее было бы сказать, что Вол отправился в путешествие, потому что у него осталось кое-что после кастрации — не известно, что именно, но осталось. Малое прозрение, но, как известно, малое порой оказывается гораздо значительнее, чем большое. Ведь каждый знает: перочинным ножиком удобнее открывать бутылки и консервные банки, чем большим кинжалом.

Дело в том, что после кастрации у Вола осталось некое смутное желание. Темными ночами, когда ему становилось особенно грустно, он начинал мычать, тихо и нежно. Ему казалось, что он поет, как соловей. И пока другие жевали жвачку и думали о том, как паршиво они живут и что лучше все равно не будет, наш Вол тихо и нежно мычал. «Раз нужно, — думал он, — я буду работать еще, стану перевыполнять норму, заработаю много денег и отправлюсь путешествовать, посмотрю белый свет. Во что бы то ни стало я должен сделать это». Он был уверен, что есть на белом свете места, где уважают скотину. В Индии, например, коровы считаются священными животными. А коли коровы священны, то волы — и подавно. Ведь существа женского пола даже в мире животных ближе к мирским заботам по сравнению с мужскими особями.

Трудно точно сказать, каким был ход мыслей Вола, когда он тихонько мычал и ему хотелось лететь по белу свету, подобно соловьиной песне. Он не мог смириться с тем, что жизнь — это лишь каторжный труд. Так думали полностью кастрированные. А у нашего Вола кое-что осталось. И это «кое-что» заставляло его петь и порождало в душе смутное волнение и тревогу. И он волновался. Волновался, но не отлынивал от работы, трудился даже больше других. Порой наступали минуты, когда ему хотелось растаять на борозде, как тает кусок масла, превратиться в прах, стирающийся о черную доску земной поверхности, чтобы то, что от него останется, понеслось бы над миром, потому что даже то, что остается после кастрации — если что-то и остается, — дает крылья и зовет в полет.

В небе над Албанией разыгралась буря. Самолет кидало вверх-вниз. На световом табло появилась надпись: «Пристегните ремни!» Звонкий голос стюардессы объявил: «Полет протекает нормально, летим над Дойранским озером». Пассажиры испугались, расхватали гигиенические пакеты. Спокойным оставался только Вол. Это объяснялось устройством его желудка. В сущности, у Вола два желудка: один — переваривает пищу, другой готовит ту массу, что он отрыгивает и постоянно жует. Так что даже во время самых страшных бурь и катаклизмов Вол продолжает жевать. И наш Вол был занят именно этим — жевал, уставившись неподвижным взглядом в закопченное жерло турбинного двигателя. Своим неповоротливым умом Вол пытался понять, что же осталось у него от желания. Нужно сказать, Вол предпринял путешествие не для того, чтобы произвести на кого-то впечатление или заняться бизнесом. В этом отношении у скотины все проще простого. Вол не ведал никаких излишеств, ему нужно было только то, что жизненно необходимо. И хотя в сытой части планеты собакам шьют манто, смокинги и сапоги, устанавливают пышные памятники, наш Вол не принадлежал к тем глупцам, что мечтают об этом. Но его мучительно томило желание. Только вот чего ему хотелось, он и сам не знал. Желание материализировалось в нечто нежное и бесконечно близкое, к чему можно было прикоснуться. Казалось, вытяни шею — и дотронешься. Но для этого, как думал Вол, нужно было обогнуть Землю…

Самолет приземлился в Афинском аэропорту. Остановка длилась около часа, и почти все пассажиры покинули салон. Вол остался на своем месте. Он боялся любопытных взглядов, хотя совершенно напрасно. В мире, где необычное встречается на каждом шагу, никто и ничему уже не удивляется. Тем более никто не удивился бы его появлению, поскольку он заплатил за билет. А раз ты заплатил, можешь делать все, что хочешь, никто не скажет слова. Что же касается окружающих, то их вообще не интересует, есть у тебя билет или нет.

Как подброшенный в поднебесье уголек, самолет резко взмыл в синеву неба над морем, потом успокоился и задумчиво продолжил свой полет на разумном удалении от земли и звезд. Пилоты в белых рубашках и шлемах доверили управление автоматам, а сами отдыхали, откинув спинки кожаных кресел. Пассажиры принялись доказывать, что они — цари природы: одни стали лопать бананы и апельсины, другие — глотать книги, расширяя границы своих духовных империй, а третьи растворялись в алкоголе — человек, как известно, может раствориться в чем угодно. Но приятнее всего — в алкоголе, к тому же в таком состоянии может оказаться полезным для окружающих. Никто в самолете не решался флиртовать, потому что в наш век каждый знает: женщина может воспринять даже невинный флир