Не удержался, подпустил шпильку! Но я в благодушном настроении и молчу, — Нет, Мама меня не разлюбит, я вот это берегу.
И Лулу показывает мне коралл, висящий на его шейке.
Это один из трех кораллов, подаренных мне Старком в Риме.
В тот день, когда родился ребенок, он снял с меня цепочку и только перед своим отъездом вернул ее мне.
На ней остался только один розовый шарик. Другой носит всегда Лулу, Третий…
— А где третий? — спрашиваю я.
Старк молчит.
— Я берегу мой коралл, — настойчиво продолжает Лулу, — папа говорит, что ты, мамочка, разлюбишь меня, если я его потеряю.
— Какие глупости, моя деточка! Папа шутит! Мама никогда тебя не разлюбит.
— Папа мне рассказывал… папа зимой, по вечерам, часто рассказывает мне сказки…
— Лулу, вылезай-ка из ванны, — говорит Старк.
— Сейчас, папочка. Вот папа и рассказывал мне, что когда Бог ему дал тебя, он тебе подарил эти три коралла… а вокруг были розы… Это было ночью, папа? Ты что-то говорил про звезды и про луну?
— Довольно болтать! Сейчас же вылезай! — говорит Старк нетерпеливо и слегка краснеет.
— Что за странными фантазиями вы забиваете голову ребенку! — говорю я укоризненно, вытирая Лулу мохнатым халатиком.
Старк идет к шкафу достать белье для ребенка. Я не вижу его лица, но в голосе его слышится смущение.
— Зимой я провожу почти все вечера вдвоем с ребенком; быть может, я и фантазировал вслух — ведь прошлое иногда, невольно, вспоминается.
Я молчу и через минуту обращаюсь к Лулу;
— Ну, теперь ты чистенький и сухой. Папа, дайте нам чулочки.
Старк подает мне маленькие носочки, и мы начинаем обувать Лулу.
Старк стоит на коленях, я сижу на диване рядом с Лулу.
— А третье зернышко папа носит сам. Вот у меня побольше, у тебя поменьше, — вытаскивает он мою цепочку, — а у папы такое же, как твое.
Покажи, папа.
— У меня его сейчас нет! Одевай, одевай твои чулки.
— А где оно?
— Отстань, Лулу, я его потерял, — говорит Старк нетерпеливо, — Папочка, папочка! Зачем ты его потерял! — всплескивает Лулу руками. Он готов заплакать.
— Нет, Лулу, папа шутит, он не потерял.
Встань, я застегну тебе платьице.
— Нет, нет, он потерял, а то он всегда носит! — и Лулу заливается горькими слезами.
— Да покажите вы ему этот коралл, если он есть у вас! — говорю я с досадой. — Сами разводите сентиментальности — вот вам и результаты.
Старк молчит. Глаза его опущены, губы сжаты.
Лулу рыдает.
— Что за упрямство! — восклицаю я и, видя тонкую золотую цепочку на его шее, решительно засовываю руку за его ворот!
Что это? Воспоминание забытых ощущений? Власть этого красивого тела?
Моя рука невольно сжимается на его груди.
Минута… я прихожу в себя, выдергиваю цепочку и говорю с притворным смехом;
— Вот, Лулу! Вот, папа шутил, его коралл цел, Лулу сразу переходит от слез к бурной радости.
С еще не высохшими слезами он скачет по дивану в незастегнутом платье.
Это была одна секунда. Но Старк поймал ее.
Он поймал выражение моего лица, Господи! Что теперь будет?
Ведь я дала ему уже не надежду, а уверенность.
Пока я ловлю Лулу и застегиваю ему платье, Старк смотрит на меня знакомым мне взглядом полузакрытых глаз.
Я беру Лулу и, что-то болтая ему, быстро выхожу из комнаты.
Весь день я была в странном состоянии.
Неужели я могу опять испытать это чувство? Неужели я только животное — и больше ничего?
Мое увлечение Старком, мою измену Илье я могла оправдать тогда поэзией этой любви, «языком богов», на котором со мной заговорили.
А вот вчерашнее чувство, чем я его оправдаю?
Да что вчера!
Я сегодня поймала себя. Забыв всякую осторожность, я сегодня утром смотрела на Старка и хотела его губ.
Это не прежнее острое чувство, а что-то ноющее, томящее, пьющее, Слава Богу, что он сегодня не заметил этого взгляда. Впрочем, я вчера выдала себя с головой.
Прощаясь, он поцеловал мою руку в ладонь таким долгим поцелуем, что я выдернула руку.
Что же мне делать? За себя я не боюсь нисколько, но ведь это — новые сцены.
Уехать? Неужели оставить Лулу? Я не могу.
— Татьяна Александровна, — спрашивает меня Латчинов во время нашей сиесты после завтрака, — что произошло между вами и Старком, если это не секрет?
— Так, ничего, Александр Викентьевич!
— Простите, друг мой. Бестактно задавать такие вопросы, но вы сами виноваты, вы избаловали меня вашей откровенностью.
— Я, может быть, очень хочу быть откровенной с вами, да мне стыдно.
Он молчит.
— Стыдно! — восклицаю я со злостью, — я сердилась на вас, что вы подавали надежды Старку, а вчера сама… сама… страшно наглупила. Я швыряю платьице Лулу, которое вышиваю.
— Я пришла к заключению, что я — какое-то животное, мне стыдно самой себя, но вы в этом отчасти виноваты, — Простите, Татьяна Александровна, я ничего не понимаю.
— Я вчера совершенно неожиданно, на одно мгновение почувствовала страсть к Старку, и он это заметил.
— При чем же тут я? — спрашивает Латчинов с болезненной улыбкой.
— Помните наш недавний разговор? Я думала, что Старк ко мне совершенно охладел. Вы разуверили меня… а я скажу словами Жени: «Я, мол, ничего и не замечаю, а начнут подруги говорить — я и начинаю плести!»
— Значит, в чем же дело? — вдруг поднимает голову Латчинов.
— Да в том, что теперь пойдут такие сцены, что хоть вон беги, хуже прежних!
— Я заметил это, — тихо говорит он, опять опуская голову.
— Когда?
— Сегодня утром: я нечаянно поймал ваш взгляд… когда вы смотрели на Старка. Я краснею и закрываю лицо.
— Если бы вы знали, Александр Викентьевич, до чего я сама себе противна, но это более не повторится.
— Почему? Разве с этим можно бороться?
— И это говорите вы! Такой сдержанный, такой уравновешенный!
— Татьяна Александровна, иногда сдержанность и уравновешенность происходят только от «спокойствия отчаяния», когда человек останавливается перед глухой стеной. Но перед вами легкие ширмы, их стоит толкнуть…
— Да я не хочу совсем их толкать, мне этого не надо, это одни мгновения, которые мне досадны и неприятны.
— Чем больше я вас слушаю, друг мой, тем более я утверждаюсь в своей теории, — В какой теории?
— Позвольте мне вам ее изложить в другой раз. А теперь я вам советую… могу я посоветовать? Осчастливьте вы Старка, и дело с концом.
Он закрывает глаза и откидывает голову…
— Вы шутите, Александр Викентьевич?!
— Нимало, друг мой. Разве вы не испытали, как любит этот человек? Я не поверю, чтобы вы вспоминали о нем с отвращением, я даже уверен, что вы иногда хотели бы пережить иные мгновения.
— Александр Викентьевич, вы, кажется, забыли, что я жена Ильи и что я люблю его.
— Я в этом не сомневаюсь ни минуты, но это вам не помешало когда-то…
— Постойте. Тогда мне казалось, что я люблю Старка, а теперь я вижу, что это одна простая чувственность, — Дайте ему хоть это — он теперь и этим будет счастлив.
— А Илья? Вы ведь знаете, что после всей этой истории и смерти матери вдобавок он нажил болезнь сердца. Вы знаете, что он теперь одинок и живет только мною и для меня. Он любит меня, верит мне, отпуская меня сюда!
— Он вам не верит.
— Что?
— Он вам не верит, он только покоряется, чтобы не совсем потерять вас.
— Этого не может быть! Я чиста перед ним!
— Я не сомневаюсь в этом, да он-то не верит. Ошеломленная, я пристально смотрю на Латчинова.
Лицо его по-прежнему спокойно, глаза закрыты.
— Вспомните, вы сами рассказали, что перед вашим отъездом он пришел к вам с предложением взять ребенка. Он понял свою ошибку. Он ссылался на то, что вам приходится надолго уезжать, что он видит, как вы тревожитесь и скучаете в разлуке с вашим сыном, Вы отвечали , что не имеете ни юридических, ни нравственных прав отнять ребенка. Вы поцеловали его руку, вы растрогались величием его жертвы. Вы не поняли, Татьяна Александровна: соглашаясь видеть постоянно около себя вашего ребенка, он выбирал себе менее тяжкие муки, чем те, что он испытывает в ваше отсутствие, представляя себе вас в объятиях отца этого ребенка.
— Что же мне делать, если это правда! Что мне делать? — восклицаю я с отчаянием. — Но я докажу ему, что это не правда!
— Чем вы это ему докажете? Полноте, вы только расстроите его и наведете на худшие подозрения.
— Что же мне делать? Я не хочу тревог и мук для Ильи! Александр Викентьевич, дорогой, научите меня, что мне делать? — молю я, хватая его руки. — Научите, что мне делать?
— Солгите ему.
— Кому?
— Вашему мужу. Солгите ему, что у Старка есть сожительница, которую он обожает, но жениться не хочет, не желая отдать мачеху ребенку. Скажите это вскользь, в разговоре, а потом разовьете с некоторыми подробностями.
— Я не умею лгать Илье, Александр Викентьевич, он догадается, — говорю я, качая головой.
— Хотите, я солгу за вас? — вдруг говорит Латчинов. — Я собираюсь в Россию по делам, заеду погостить в деревню и совершенно успокою Илью Львовича на этот счет.
Я молчу.
— А нет другого выхода?
— Я не вижу. Вы ведь не согласитесь пожертвовать ребенком?
— Никогда!
— Значит, ложь необходима. Нельзя же, в самом деле, медленно убивать человека.
— Вы правы! Поступайте так, как вы находите лучшим, — вы всегда умеете все устроить. Недаром я называю вас нашей доброй феей, — Я поступаю так, как мне кажется правильным. Мне хочется, чтобы крутом меня никто не страдал, и я пекусь об этом по мере возможности. Это единственное мое удовольствие в жизни. Со своей личной жизнью я покончил!
— Хоть бы мне с ней покончить! — говорю я с грустью.
— Концы бывают разные. Одни уходят от страстей, от любви, от волнений и привязанностей, а вам вот приходится броситься в этот водоворот для счастья окружающих — и этим покончить с личной жизнью.
— Это не дурно и вполне прилично для «парадоксальной женщины», как называл меня покойный Сидоренко, — говорю я с горькой улыбкой.