Гнев Перуна — страница 36 из 97

лосом прикажет повесить его вверх ногами.

Но Владимир искренне захохотал:

   — Горяч, братец! На своего князя руку поднять! А за что? Ты ведь не дослушал мои слова. Вот теперь дослушай. Бери в жёны Любину. Даю тебе нежную, преданную жену. Увидишь. Будешь в граде Василькове и дальше биричем. Живи в сём тереме, тут никто, видишь сам, из князей не живёт. Честно исправляй княжий закон. По правде русской. Бери и виры, и продажи с виновных и ослушников. Сымай потяги и правежи с горожан и ремесленников. По правде русской. Дабы онбары княжеские полны были. И себя тем прокормишь. Понял?

Нерадец облегчённо вздохнул. Князь, значит, не отбирает у него солнца и чистого воздуха. Дарит ему жизнь, звание бирича и... жену. Пусть будет Любина. Знает, что Нега-мать снова будет проклинать его. Но он уже давно не прислушивается к стенаниям матери. Волен он! И может взять себе в жёны и из рук князя... Тогда будет ближе и к боярской гривне.

   — Коль согласье имеешь — скажи. Коль нет твоего согласья, ещё полежи, подумай...

Нерадец потянул носом, крякнул. Лучше быть молотом в сей проклятой жизни, чем наковальней.

   — Развязывай, княже. Согласен... — пробурчал Нерадец.

   — Я так и догадался. — Владимир вытащил из-за голенища охотничий нож — только что свежевал подбитого им вепря, — обрезал верёвки на руках и на ногах своего бирича. Ласково бормотал, поучая: — Не забудь же на свадьбу позвать. Гей, зовите Любину. Пусть забирает своего суженого!..

...И была хмельная свадьба. И сидел князь Владимир в красном углу, а дружина его — за столами. И был каравай высокий, и богатый выкуп невесты, и расплетание косы... и танец вокруг дежи[139]...

А потом начались перезванские песни. Допекли эти песни Нерадца!.. Сватья, конечно, побоялась вымазать дёгтем ворота и стены избы Любины — невеста ведь из рук князя. Но песня — кто поймает песню? Кто схватит её за слово? Из конца в конец Василькова перекатывались высокие женские голоса охмелевших бабёнок, издевавшихся над Нерадцевой неславой:


Как уехал мой милёнок торговать,

А я домой князенька привела!

Возвратился мой милёнок среди ночи,

А мне с князем расставаться нету мочи!..


Темнел лицом Нерадец, темнело у него в глазах, багровела его бычья шея. Ничего, потом у меня допоёте вы свои песни!

Нерадец схватил Любину за руки, втолкнул в гридницу... Даже сам испугался... Но нет, не упала его суженая... Любина не заплакала. Лежала не шевелясь. Смотрела в высокий потолок из хорошо обтёсанных досок.

Нерадец злобно сорвал с неё дерюгу.

   — Ч-чего лежишь? Что не почитаешь мужа?

Любина послушно поднялась, стала перед ним на колени, начала стягивать сапоги. Потом села рядом. Жалкая, дрожащая.

   — Нерадец, дитя во мне бьётся...

Нерадец повернул к ней лицо. Губы его задрожали. Задёргались веки. Он глухо и скорбно застонал.

   — Ты... ты... молчала?

   — Разве ты спросил у меня? — прильнула Любина к его плечу. — Никто меня ничего не спрашивал... никогда...

   — Иди. С глаз моих уйди...

Любина ещё слушала себя. Потом тихо вымолвила:

   — Нсрадче, не кипятись. Возьми своего Гордятку к себе. Стану ему матерью.

   — И-д-ди!.. — оттолкнул злобно её от себя.

Как она смеет напоминать ему о его позоре?

Любина упала на пол. Поползла к дверям. Исчезла за ними...

Больше Нерадец не хотел её видеть. Жил, как и раньше, на княжьем дворе, правил смердами, горожанами, стягивал с них виры и продажи, потяги и правежи — по закону княжьему, по правде русской. И по своему желанию. А то ещё пускался со злобы в прямой разбой... Нажил славу «треклятого»...

Его боялись пуще полона половецкого. Даже отец Михаил, после того как Нерадец ограбил его храм и посчитал его рёбра мечом, тайно огласил ему перед амвоном анафему.

Но Бог почему-то не наказывал за большие злодейства. Лишь за Малые провинности. Нерадец благополучно жил, толстел, жирел, раздавался в плечах, старел — на тризнах и пирах. В тайных и явных потехах молодецких с чужими жёнами.

Больше не желал разбираться в своей ослепшей душе. Знал, что всё, что имел в себе доброго, уже растерял. Одно оставалось в нём и возрастало — зависть. К чужому богатству, к более удачливым льстецам и холуям... К чужой красоте и молодости... И лишь недосягаемая золотая гривна боярская мелькала перед его глазами и тревожила душу.

Он выжидал своего часа...


Размеренно, по кругу солнца, отходили годы. Дни сменялись ночами. Зимы — вёснами. В мелочных хлопотах и суете исчезали великие стремления, сгорали большие страсти. Ничтожные дела поглощали значащие, заполняли собой жизнь, уничтожали вечность...

Князь Всеволод, размышляя над такой неостановимой быстротечностью дней, с удивлением отмечал, что его жизнь где-то подбирается уже к вершине и его опыт, достигнутый в трудах, ему уже ни к чему. Жизнь уходила напрасно, не оставляй следов. Её хватило лишь на то, чтобы перед смертью спросить у себя — зачем она?

Чем больше власти сосредоточивал он в своих руках, тем больше чувствовал собственную опустошённость. Чем больше властвовал над другими, тем более становился зависимым от них — и должен был больше унижаться перед ними духом своим. Чем больше добывал знаний — тем больше сомневался и делал глупостей. Творя одним добро — другим увеличивал зло...

Князь не любил Киева, справедливее было бы сказать, боялся его. Потому и жил в большинстве в Вышгороде или в Выдубече, где поставил свой Красный двор — палаты, хозяйские постройки, всё это из камня или из дерева, всё это с кружевной резьбой по дереву, мраморными столпами, высокими башнями над крыльцом.

Но радости в душе не было ни от чего. Неожиданно здесь, в Киеве, умерла его грекиня. Последние месяцы она не выходила из светлицы. Все будто кого-то боялась, испуганно озиралась на углы. Ослепла разумом, наверное, из-за того, что всю жизнь сама плела сети для других. Торопливо, тихо схоронили старую княгиню Марию, дочь Константина Мономаха.

Теперь князь должен был жениться. Летами он был ещё не стар — перевалило только за полстолетия.

Вот тогда и началось!

Искали для Всеволода невесту все. Каждый желал или породниться с ним, или хотя бы прислужиться ему. Подсовывали своих сестёр, дочерей, племянниц, братенниц, сестренниц, а то и жён. Грызлись между собой в глаза и за глаза, обливали помоями, сеяли клевету, ложь.

Будто клубок псов, сцепились у княжеского стола. Всеволод хватался за седую голову. Кого видел вокруг себя? Его окружали одни фарисеи, льстецы. Нет, от них не возьмёт жены. Сам найдёт!

Подпирал голову кулаками. Воспоминания волновали его душу. Когда был счастливым как человек? Когда не лукавил ни перед собой, ни перед другими?

Тогда припоминался ему Живец. Освещённое странным светом капище на песчаном холме, среди океана волынского леса. Будто сказочные грёзы оживали в его памяти. Белокорая берёза с ласточкиным гнездом. И вот та женщина... в белом. С прямой и горделивой походкой. Кто отыскал её тогда? Нерадец!.. Всё же он.

Теперь мысленно стал беседовать с колдуньей. Её пристальный взгляд снова всплыл перед ним, зазвучал тихий уверенный голос... С ней он был во всём откровенен, отдыхал изболевшейся душой. «Возьми добро в сердце своё...»

Как хорошо и как легко было ему тогда, когда всё сделал по её совету! Чувствовал себя властителем мира, ибо сеял вокруг доброту. Чувствовал себя счастливым, ибо делал как человек — доброе. Возможно, впервые в жизни радовался щебетанью ласточек, шуму листьев берёзы... Плыло над ним тогда глубокое синее небо... и белые облака... Никогда в жизни не чувствовал себя так близко — самим сердцем — к вечности Неба. Все иное — тлен. Слепая суета. Скудость души и горечь безнадёжности...

Вот нынче он уже киевский князь. Сегодня достиг вершины своей мечты. А вознёсся ли в радости духом? Стал ли великим, таким, как отец его Ярослав или как дед Владимир? Ведь он тоже строит храмы, монастыри, ставит города, держит руками своих сыновей поле половецкое за переяславскими валами. Но всё это уже было и до него. Величия в том не было — лишь обязанность.

Величественным чувствовал себя только в Живце. Когда сеял добро искренне, с радостию. Теперь же со страхом он смотрел на свои ладони. Хорошо ли отмыты пятна от крови на них? Руки у него чистые. Это у его поспешителя, у холопа Нерадца, руки обагрены кровью, а у него чистые. Но совесть... Её, слава Богу, не видать другим...

Если бы эта чародейка в белом была рядом! Сказал бы ей всё. Она бы поняла. Сняла бы тяжесть с его души и с совести. Как же имя её? Кажется... забыл. Да нет же — он и не знал его. Не спросил её, дарящую жизнь... Вот такая бы жена ему...

Несколько дней мысли князя Всеволода были в плену тех воспоминаний. И чем больше будоражил свою память, тем больше вырастало у него желание хотя бы на мгновенье увидеть волынскую зеленицу. Испить из её рук целебный напиток Живы — девы жизни.

Где-то в глубоких дебрях и пущах она. Или под Луческом, или Звенигородом. А может, даже под самим Владимиром. Нерадец!.. Лишь он знает это капище. Потому что воеводы Творимира нет — полёг на Нежатиной ниве...

Звать Нерадца!

Каким-то дуновением согнало усталость со Всеволода. Глаза заблестели живостью, отяжелевшее тело вдруг стало подвижным, гибким — хоть в седло!

На старости лет Всеволод стал красивым. Таким и в молодые годы не был. Глядел на себя в серебристодонное роенское зеркало, улыбался в седой ус. Печерские летописцы наверняка о нём напишут: «И был князь Всеволод боголюбивый и телом красив...»

Да постой, зачем ему звать сюда Нерадца? Он в состоянии ещё и сам вскочить в седло и помчаться в Васильков. Наведать заодно свой родной дом, сотворить княжий суд над ослушниками и злодеями. Тогда нужно взять и бояр, и монахов с собой. Поедут и они в Васильков-град!..

— Зовите конюшего! — вскричал он. — Эй вы, отроки, скажите боярину Чудину, пусть в дорогу собирается! Васильков-град время пришло навестить!..