Гнев Перуна — страница 40 из 97

Нет, об этом Нестор не будет молчать. И если ему даже не придётся больше никогда коснуться державного пергамена, он напишет об этом и в ином месте. Напишет свой пергамен супротив новгородского, боярского!

Радостно забилось его сердце от тех мыслей. Вот прибудут они в монастырь, отдаст он игумену законченное житие Феодосия Печерского и тихонечко сядет за свой хронограф. И туда впишет также сие сказание о крещении Руси. Кто и когда написал его? Неведомо. Но Нестор-книжник никому не позволит топтать славу земли Русской — ни гречинам надменным, ни новгородским возносливым боярам, ни несмысленым летописцам!

Нестор переписывал сказание, а мысли его возвращались то к судьбе монаха Ивана-торопчанина, то к доле или недоле Гордяты. То кружили над Владимировым застольем, когда он принимал у себя послов от разных народов, предлагавших ему свою веру и своего бога... Время от времени он вынимал из-за пазухи горсть железных писалец, выбирал какое-то одно... Переписывал сказание:

«И созвал князь бояре своя и старцев, и рече Володимир: «Скажите пред дружиною»... Они же реша: яко ходили в болгары, дивились, яко поклонялись в храме... поклонится, сядет и глядит туда и сюда, яко бешён, и нету веселия в них, но печаль и смрад велик... И приходили от немцев, и видели в храмах многи службы творяща, и красоты не видихом ниякоже. И приходили се в греки, и видаша они, как же служат богу своему, и не знали, на небе ли есме были али на земли: нету бо на земле такого зрелища или красоты такой... мы не можем забыть красоты тоя, всяк бо человек, ещё вкусит сладко, опосле горечи не приемлет, тако и мы...» Вот оно... До лепоты... до красоты великой душа русичей-послов прикипела! Вот отчего и взяли у греков обычай христианский.

Неожиданно в горницу вошла Любина. Прижимая руки к груди, заговорила, краснея:

   — Прибыл монах из Киева. Спрашивает отца Ивана или отца Нестора. Говорит, великая беда у них...

   — Зови же. Где он?

   — Я здесь, — отозвался за порогом Еремея. — Игумен наш, великий Никон... Царство ему небесное...

   — Помер?

   — На девяностом году...

Любина тихо вышла из горницы.

   — Отец Иван, — негромко промолвил Еремея. — Великий Никон, умирая, собрал братию и спросил: кого хощете себе в пастыри? Мы сказали: брата Ивана. И Никон ответил: «Благослови, Господь, аще тако и есть. В верные руки передаю посох пастырский, не страшусь, но паче радуюсь, отходя от этого мира». Потом простёр ноги на своём ложе, а руки накрест сложил на животе. Тако и отошёл к святым отцам... Брат Иван, ведаем сердце твоё справедливое, возьми обитель Печерскую и всю братию под свою молитву. За тем и прислали меня сюда черноризцы.

Еремея-скопец больше не бунтовал в обители. Уверовал в грехи свои, смиренно переносил свой позор, вымаливал у Всевышнего прощение за прошлый ослух и своевольные плотские утехи.

   — Я приехал на санях. За ночь лошади отдохнут — и завтра в Киев, — продолжал он увещевать Ивана.

   — Поезжай, брат, — повернулся и Нестор к Ивану. — Там тебя ждут. А я сам перепишу сии пергамены. Очень нужны они для земли Русской...

Несколько дней не поднимался Нестор из-за стола. Торопился. Не выходил даже к обеду. И Любина, которая хозяйничала в тереме, приносила ему в горницу борщи и запечённое мясо. Нестор отмахивался от этой слишком сытой еды. Монаху печерскому не подобает насыщать свою плоть такими яствами. Печёная свёкла, морковь, чечевичная похлёбка, кусок лепёшки с луковицей да масла немного... Любина удивлялась: хуже всякого смерда ест этот книжник-монах. Жалостливо смотрела на его костлявую, вечно согнутую за столом спину, на бледное лицо, провалившиеся, красные от бессонницы глаза... А ведь совсем не стар!..

Вечером, зажигая в гриднице свечу, сказала:

   — Большая новость в нашем городе, отец. Молвят люди, убежала от половцев наша Гайка, дочь Претича. Боюсь её, отец... — Голос Любины вздрогнул.

У Нестора сердце отчаянно забилось.

   — Чего боишься?

   — Когда-то была, говорят, Нерадцевой зазнобой. От него и дитя родила. Вернётся к моему Нерадцу окаянному... Снова беда упадёт на мой род от лютого бирича...

Гаина — к Нерадцу? Да никогда не вернётся. Но чудеса, как это люди узнают самые сокровенные тайны друг друга?

   — Но где же она нынче? — спросил Нестор и подумал: «А зачем мне это знать?»

Любина вздохнула.

   — Дозналась, что сына забрали, — села на своего коня и умчалась. Наверное, к воеводе. Но уже несколько дней прошло, а она не возвращается. Иные молвят дивное: будто воевода прогнал её со двора — и она убежала в Ирпенские леса, к разбойникам. Это те, которые жгут вокруг боярские погосты и терема. Молвят, не может она среди людей жить: поганская тамга искалечила ей обличье. Страшный вид имеет.

Нестор перекрестился.

   — «Сходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно сходит». Всё возвращается на круги своя. Не бойся ничего...

   — Возвращается, отец... — прошептала Любина.

Нестор пытался представить себе Гаину-всадницу. Со страшной чёрной тамгой на челе. Не получалось.

Стояла перед ним, освещённая весенним солнцем, наполненная ожиданием и надеждами... готовая принять все грехи и искушенья на земле, во имя настоящего и единственного своего счастья — сына... Гайка, Гаина, не ведаешь того, что никто в мире не постиг величия самоотверженности женской души, её отваги, её безумия... Все будут тебя осуждать — и осудят. Плюнут в душу, растопчут честь. А твоё сердце кровоточащее... надолго ль хватит его?..

   — Не осуди, Любина, грешницу Гайку. Велика боль в её сердце. Велико несчастье выпало ей в жизни.

   — Я что? — отшатнулась Любина. — Я бы вот и сама... куда-то сбежала... К разбойникам, что ли... или в прорубь... Если бы не моя Княжья Рута. Ради неё и живу...

Любина тихо выскользнула из светлицы. От её голоса, от придушенных слёз в горнице, казалось, повисла густая седая горечь. Кто измерил горе женской судьбы, глубину таких чувств, как любовь и ненависть? Вот и старая Нега... Гневная, растерзанная испытаниями Гаина... И эта многотерпеливая тихая Любина... Русская женщина... Как вмещаешь в сердце своё доброту, великую любовь к детям своим, когда сама измучена жизнью и жестокой судьбой! Богородица Пресвятая, может, потому на Руси тебе больше всего храмов и почестей воздаётся, что муки и страдания материнские никто ни измерить, ни разделить не может, но они наиболее близки и понятны людям... Ведь это она, многотерпеливица мать, продолжает род русского племени. Закаляет сердца своих сыновей, посылает их на битву, на степные заставы, где складывают они свои буйные головы, где засевают землю белыми костьми, а кровию горячей поят сочные травы...

Была ли ещё на свете такая сила, как любовь женщины и матери?..

Не было. И нет...


У каждого человека своя высота в жизни.

Князь Всеволод чувствовал, что уже достиг своей высоты. И что иной для него уже не будет. Как не будет пути в заоблачные дали, а только... наклонная дорожка в матушку-землю. Может, из-за этого с такой жадностью он теперь всматривался в небеса. Ибо всё недоступное — всегда прекрасно и всегда влечёт к себе...

Недостижимой, как высота небес, осталась для него таинственная Живка. Осталась она там, на своём лесистом холме. Высокая, строгая, скупая на слова. Стояла у костра, который светил в её капище молодым ярким жаром, протягивала руки в пламя — и они не обжигались. Так рассказал Нерадец. Взглядом провожала его, отдаляя от себя. Живка так глядела на Нерадца, будто видела тропинку, по которой его князь ушёл в свою новую жизнь. Ушёл от неё навсегда, ибо неправедные дороги не возвращают людей назад. У князя же отныне не было праведной дороги.

...Нерадца встретила суровым окликом:

   — Князь прислал тебя за советом, но ему он уже не нужен.

   — Тяжело ему. Нет сил идти...

   — Сам выбрал такую стезю.

   — Стань рядом с ним. Будь ему опорой в жизни. Вдовцом ведь живёт. — Заглянул ей в глаза выжидательно.

Живка улыбнулась легко. Голубизну летнего неба напоминали её глаза.

   — Знаю, прислал тебя за этим. Но... не хочу смывать кровь брата с его совести.

   — Не он сие... Се я! — застонал Нерадец.

   — Нет, он сие сотворил, ибо желал этого. А ты холуй — выполнил его волю.

Нерадец поднял вверх лицо. Рыжеватые с сединой брови словно переломились посредине, и от этого лицо его стало гордым.

   — Он — князь. Холопы должны исполнять его волю.

Живка поджала твёрдые губы. Её худые щёки, казалось, запали ещё больше.

   — Тогда пусть отмывает сам кровь брата со своей совести.

   — Кабы мог... — вздохнул верный посланец.

   — Раньше — мог.

   — Тогда ты была рядом. Просит тебя...

   — Неровня я ему, скажи. Пусть ищет боярыню аль княгиню из чужих сторон.

   — Уже была греческая царевна. Ничего не получил от неё. Гордыню лишь... Сети заговоров... Это от неё ведь всё... А ему нужен покой сердца. Хотя бы в старости... Справедливую душу хочет иметь рядом! Говорил так.

   — Справедливую, говоришь! Нет, ему нужна блестящая ложь. Ведь ею он желает заполнить пустоту вокруг себя! Эта ложь и есть его самый страшный враг. Так и скажи. Она тихонечко подкрадывается к его сердцу и источает его, яко червь могильный. И опустошается его душа — обесценивается жизнь...

Нерадец топтался на месте.

   — Больно биешь, чародеица.

   — Такова истина... Иди. — И протянула руки к пламени костра.

И Нерадец ушёл, вобрав голову в плечи... Украдкой оглянулся уже за порогом. Заснеженное капище сливалось с заснеженным холмом, и казалось, что стоит среди леса большая белая гора. Там осталась Живка...

Над головой шумели-стонали густые верхушки сосен и елей. Помутнело белое небо, засвистела пурга, закрутила огромными белыми хвостами. Лошади словно не касались копытами земли, летели по сугробам. Ветер изо всех сил гнал их вперёд. К лицу прилипал мокрый снег. Слепил глаза, мутил душу...