Гнев Перуна — страница 77 из 97

Князь Теребовлянский даже не удивился. Только потемнели синие очи.

   — Нынче, в Любече... целовали крест, молвили: аше кто на кого встанет — то на татя буде крест и все мы.

   — Правду тебе говорю, князь. Слышал сам. Не ходи.

Василько опустил голову. Широкой ладонью стал разглаживать тёмную, клином, бородку.

   — Да будет воля Бога. Коль Господь желает меня уберечь от зла, убережёт. Коль желает наказать за грехи — везде найдёт и накажет.

   — Не нужно... полагаться на волю Бога... Седлай лошадей — и побыстрее беги, княже. Может, убережёшься... Я с тобой поеду. Буду верно служить тебе. А когда-нибудь дашь мне землицы аль сельцо. Не давайся лукавым в руки. Погубят!

Василько во все глаза глядел на княжьего посла. Говорит будто искренне, но... желает получить землю... аль сельцо... Что же, Святополк такой скаредный, что не дал ему это сельцо? А кабы дал? Сообщил бы о заговоре?

Эхма, души людские нынче покупают за блага и щедро продают их. Как и славу рода своего... Как и землю, и волю свою. И уж холуи научились торговать собой. Кто знает, кому они искренне служат, эти ловцы земель и чинов!..

Не знал этого Василько Теребовлянский. Ибо хлопоты слуг не брал к сердцу своему, да и хлопоты простых людей были ему чужды. Замахнулся на великое и гнался только за великим — уберечь землю Русскую от разорения и плача. А мелкое и ничтожное, думал, оно не пристанет к большой и чистой душе. Был ещё молод Василько Теребовлянский и не знал, что это мелкое, это ничтожное чаще всего подталкивает и уничтожает большие намерения, большие страсти, чистые и великие деяния... В его сердце жила ещё ничем не подточенная вера в добро...

   — Всё же... поеду! — тряхнул русыми кудрями Василько Теребовлянский. — Скажи, буду после заутрени.

Гордята упал на колени:

   — Верь моему слову!

В глазах Василька метнулась шальная решимость. Подошёл к столу, наугад открыл святую книгу:

   — «Что было, то и будет; и что творилось, то и будет твориться, и нет ничего нового под солнцем...» Нет...

Конечно, и люди никогда не перестанут быть подлыми и жалкими... Да будет что будет! Бежать? Нет, он не приучен убегать от противников. У него достаточно мужества, чтобы идти к врагу с открытым лицом, с отважным сердцем, с поднятым мечом. Но здесь... меч не нужен. Его зовут в гости. Поэтому он оставит свой меч на сем столе, под иконой. Господь Бог увидит, что он едет к киевскому княжьему двору лишь с добром в сердце.

   — Иди. Но... подожди... Как зовут-то тебя?

   — Гордята. А в христианстве я Василий.

   — Брат мой, Василий, иди...

Гордята выбежал на подворье. Ну зачем он... ну зачем сказал эти глупые слова о сельце? Из-за них, наверное, Васильке не поверил ему! Конечно, верность человеческая не продаётся...

Василько прибыл к Святополку после заутрени. Как и обещал. Великий князь вдруг растерялся. Может, ничего не намыслил против него Ростиславич, может, сие козни Давида... Но где же Давид? Бросился к двери.

   — Позвать Давида? — спросил Гордята.

   — А? Зови!

И откуда дворские знают, что нужно в эту минуту их господину?

Давид шагнул в светлицу почти одновременно с Васильком. У Святополка дрожала челюсть. Давид остолбенело переводил взгляд с одного на другого.

Гордята врос спиной в стену.

   — Прибыл, княже, на твой зов, — поклонился Василько Святополку.

Святополк раскрыл рот, но слов не было. От волнения беспомощно хватал ртом воздух, как рыба, выброшенная на сушу.

   — Оставайся, Василько, на именины князя. Недолго ждать — какую-то неделю, — обратился к нему Давид.

   — Рад был бы, да уж повозы свои послал вперёд. Неспокойно на пограничье от лядских воевод. Торопиться надобно.

   — Тогда позавтракай с нами. Вот я позову... Пусть принесут сюда! — Святополк одним махом подскочил к двери и исчез за ней.

Давид тоже, вдруг что-то будто вспомнив, бросился к двери.

Василько удивился. Звали к столу, а стола и нет. Не надеялись, что приедет?

Оглянулся. Вот эта палата, которую поставил его великий прадед Ярослав. Высокий потолок, высокие, вверху круглые окна, яко в цареградских дворцах, молвят; не затянутые тонкой телячьей кожей, а заложенные квадрами из прозрачных, как бы смальтовых, пластин — зелёных, синих, жёлтых, красных... Сквозь них пробивается сноп ярких лучей низкого осеннего солнца. Радужные отблески отсвечиваются на золотых и серебряных чашах, кружках, лагвицах, тарелях, выстроившихся в настенных ларях. Цветистые дорожки на выскобленных до белизны досках пола. И вот здесь, в этой удивительной палате, за этим огромным и длинным столом, застеленным тяжёлым золототканым красным шёлком с длинной бахромой, сидели великие князья Русской земли. Вот в эту шкатулку, вырезанную из красного дерева, складывали они пергамены со своими именами и своей славой — Игорь, Святослав, Владимир, Ярослав... Наверное, сначала сидели они на простых дубовых скамьях. А вот их наследник, Святополк, восседает на стуле, который доселе никто не видывал. Бывал князь Василько и у угров, и у ляхов, ходил и к чехам, а такого и там не встречал.

Видно, кто-то из Ярославичей приобрёл у греков-ромеев этот стулец. А может, русские мастера вырезали. Стоит он на головах крутолобых львов, положивших морды на землю, а глазищами глядящих на него, князя Теребовлянского. Под локти и под спину они подставляют свои вытянутые тела и закрученные полукружьями хвосты.

Василько тихо подошёл к стульцу, осторожно сел. Опёрся локтями о ручки кресла, плечами и спиной прильнул к спинке. Уютно и мягко. И всё отсюда по-иному смотрится. Под стенами два ряда скамеек и столы, застеленные пурпурным материалом. Для пирования думцев и старших дружинников. На столах — тусклые подсвечники из серебра, лагвицы с ромейскими винами, кувшины с русскими медами. Кажется, вот-вот откроется дверь — и в палату ввалится шумная толпа бояр. И он, князь Теребовлянский, властно поднимет голову, и все мгновенно умолкнут. «Тихо! тихо!.. Князь будет молвити!» А он им скажет: «Хватит править Святополку — пусть иной попробует державить в Русской земле!» — «Хощем тебя! — крикнут бояре и дружинники. — Ты имеешь право по роду управлять нами! Твой дед — Владимир, ослеплённый ромеями, сын великого Ярослава! Твой отец Ростислав, сын первенца Ярославова... Старший внук его! Знаем, что Владимир-слепец и сын его Ростислав рано померли, потому старшим оказался Изяслав... Но теперь — властвуй ты, Василько! Садись на золотой стол прадеда своего!..»

В голову Васильку ударила горячая волна крови. Перед глазами расплылись, закружились радужные круги. Казалось, что он плывёт по светлице и дальше — над всей землёй. А кто-то шепчет ему на ухо: «Сие, Василько, твоя земля, твои волости. Властвуй над ними справедливо и вечно с родом своим...»

Василько был ещё весь в радужных мечтах, когда услышал, как кто-то крепко схватил его за ноги и за локти — будто железными клещами. А голова его вдруг оказалась в кожаном мешке...

Через мгновение Василька уже стащили с княжеского кресла на пол, а потом поволокли по высоким ступеням терема...


Гордята-Василий направился вслед за челядинами Давида и Святополка в Белгород. Поскакал туда по своей воле, ибо терзался, вспоминая свои недостойные слова о сельце, из-за которых князь Василько не поверил ему. Терзался и ломал голову над тем, как освободить несчастного Василька из цепких рук Святополчьих конюхов. Везут они пленника за Киев. Что надумали сотворить с ним?

Ещё когда услышал о полоне Василька, прибежал к печерским монахам. Молил игумена и черноризцев-заступников остановить занесённую руку над молодым князем. Монахи не слушали его, отводили взгляд, отворачивались, как от бесноватого. Их дело, мол, молитва. А владыка Феоктист сурово бросил: «На всё Божья воля, чадо!»

Божья воля ныне господствует над всем. Злая людская сила опирается на волю Божью, а добрая — прячется где-то по углам, й не доищешься её. Почему это так? Когда-то было иначе. Когда-то и печерские монахи, как эти вои-христиане, бились словом своим за правду и добро. Нынче же — каждый о себе хлопочет. Некому остановить зло. Толпе надоели ежедневные ссоры князей и распри. Чёрный люд обессилел в борьбе за кусок хлеба, гнётся под тяжёлым ярмом. Молчит, будто онемел, бьётся в поте лица на непосильной работе. Уж когда совсем допекут его, тогда разогнётся в полный рост и размахнёт богатырской рукой с мечом.

Но Гордяте не усидеть спокойно. Не такого характера он, Гордята, не холуйского. Где-то, наверное от матери Гайки, перешла к нему несгибаемая гордость и непобедимое желание правды... И он твёрдо знает, что без этой правды ему не жить... Не может терпеть молча, когда на его глазах негодяи уничтожают лучших из лучших. Вот и несётся сейчас на коне этим лесистым белгородским шляхом осторожник Святополка, ибо жива в нём ещё душа. Не убита в нём человечность и доброта, как не убита мечта о величественном диво-храме, который когда-то нарисовала ему на песке кареглазая Княжья Рута и который ему так хотелось воздвигнуть для людей.

Ехал этой нестерпимо длинной дорогой Гордята и считал свои потерянные годы, свои отпетые песни. Лёгкой тенью прошла в них румянолицая Милея. Мелькнула как огонёк, а в душе осталась горькая жалость:


Как во поле берёза стояла,

Кудрявая стояла.

Кто мимо проходит —

На ней ветку сломит...

Горе сиротине — куда голову приклонит...


Кто пел эту песню? Кажется, ещё мать... или бабка Нега... Они слились в его оставшихся с детства неясных воспоминаниях во что-то единое — далёкое, смутное, родное. Эта песня всплывала каждый раз, когда он вспоминал своё возвращение к Бестужам из монастыря. «Как во поле берёза стояла...»

...Покинув тогда Печерскую обитель, Гордята не стал искать Руту и её шалаш. Направился к Киеву, к избе старого гончара. Его молча встретила вся семья. Здесь и старый Бестуж сидит, опустив длинные натруженные руки с огромными ладонями на колени; и бабка Святохна, и братья Радко, Кирик, Микула и Брайко.