Все нынче бегут к Мономаху. Да... Видать, Мономах всё же сядет на киевском столе. Потому нужно подумать и о себе. Нужно показать пред людьми Мономаховыми, что он также душой — за Мономаха... что при Святополке он лишь по необходимости...
А сей учёный дружинник, Янов выкормыш, может, если что, засвидетельствовать своему князю, что Путята давно был благосклонен к Мономаху.
Да-а-а... нужно приголубить этого молодца. Вишь ты, как сумел угодить Святополку, даже игумен к нему присоединился. А служит ведь Мономаху.
— Ты приходи, братец, к моему двору. Приходи. — Путята сделал вид, будто смахнул с глаз набежавшую слезу. — Ох, вспоминал тебя Ян в свою смертную годину...
— Может, и зайду, — смутился Гордята от проявления неожиданной доброты киевского вельможи.
Но вдруг со страхом подумал: Путята чего-то ведь хочет от него... Приглашает не ради угощенья... А он, дурень, попался на его удочку!.. Вот ведь, всё-таки и в нём проявила себя холуйская кровь Нерадца. Есть в нём это тщеславие, это предательское славолюбие!.. А может, и не от Нерадца эти гнусные желания иногда пробуждаются в нём, а от Яна...
Вот так и в споре. Зачем было ему вмешиваться в эту княжескую ссору? Его слова никого не научили, разве что многих разозлили. Пощекотали самолюбие Святополка, а ведь они — против Мономаха. Теперь нету ему назад возвращения.
Горько от этого на душе. А в мыслях — сумятица...
Первый киевский боярин, Святополчий советчик и тысяцкий Путята Вышатич поставил свой терем на горе, над Боричевым узвозом, в соседстве с ремесленным Подолом, рядом с теремом Яна. Теперь два двора бояр-братьев были отгорожены от улицы высокими жердями, плотно сбитыми и укреплёнными на земляном валу. Со всех сторон двор боярина был защищён оградой. У ворот возвышались две башни из срубов — для стражников, с окошками-бойницами вверху.
Гордята горько улыбался: боярин Путята еле дождался, видать, смерти братца, чтобы присоединить к себе его огромное подворье и обнести общим валом... Эхма, долго ль собираешься жить на сем свете?
Гордята поднимался вверх обрывистой тропинкой, удивляясь людской жадности... Издали двор боярина напоминал небольшой градец. Похоже, что велеможный боярин боялся остаться один на один с чёрным людом, поселившимся внизу на Подоле. Поэтому и оберегал себя такими стенами, башнями, бойницами, окованными железом воротами.
Отсюда, снизу, из подольских колодцев ко двору Путяты водоносы таскали в вёдрах воду. Одни женщины...
Гордята остановился на полдороге, оглядел тропинку, ведущую от колодцев к терему. Крутая тропа! Шагов триста, а то и более, потому что не идёт прямо, а бежит по косогору. Сколько же сил забирает она у женщины, пока она донесёт полные ведра к боярскому двору!
Давно он живёт в Киеве, но как-то никогда не замечал, как тяжело даётся киевлянам, живущим на горе, эта чистая прохладная вода из подземных родников. Когда жил у боярина Яна или на дворе Святополка — пил сколько хотел, ибо всегда ведра в сенцах были полны. У Бестужей воду брали из колодца, выкопанного рядом, за калиткой. Весь конец гончарный брал оттуда воду. Но вот на гору, на боярский и княжеский двор, оказывается, воду носят снизу. Носят, тяжело сгибаясь под коромыслами или обрывая руки, женщины-челядницы. Вот как та, согнувшаяся под тяжестью коромысла, плавно раскачивающая вёдрами, чтобы не потерять из них ни капли, и так осторожно ступающая босыми ногами по каменистой дорожке. Глядит пристально под ноги. На лицо надвинут платок — только и света перед глазами, что эта каменная тропинка...
Гордята сочувственно посмотрел на женщину. Изо дня в день, из года в год эдак... И больше ничего не знать, не видеть... да и захочешь ли что-то знать или видеть после такой работы?..
Догнав женщину, легонько взял её за локоть. Она вздрогнула. Даже вода выплеснулась из вёдер. Удивлённо подняла на него глаза.
— Давай помогу! — Старался голосом передать ей своё расположение. Протянул руки к коромыслу, чтобы перебросить его на своё плечо.
— Ой! — тихо вскрикнула женщина. Крепкие смуглые руки её вцепились в коромысло и не отдавали его. — Гордята... сие ты?
— Я! — удивился он. Кто это мог знать его? Милея?..
Всматривался в прищуренные под длинными ресницами глаза, которые смеялись. В них стояли слёзы.
— Не узна-ал! — мелодично звучит её смех. — Не узна-ал! Руту тяжело узнать, правда? Когда-то возле Печерской обители... Не помнишь? О Перуновом капище тебе тогда говорила. Неужто забыл?
Нет, Гордята не забыл... Это от неожиданности у него мир перевернулся в глазах... И зашумело в ушах... И дыхание зашлось от шальной радости... Конечно же — это Рута... Княжья Рута. Та, затерявшаяся в сутолоке жизни.
Хотел сказать ей о своей радости всеми словами сразу. Но они не шли на язык. Наседали одно на другое, прыгали — и не поддавались его желанию. Не мог выхватить ни одного из них! Всматривался в лицо Руты и глуповато улыбался. Даже не в состоянии был перестать блаженно и бессмысленно улыбаться...
Она же будто не замечала его растерянности и смеялась всем лицом, всеми морщинками вокруг рта и вокруг глаз — и отблеск этой радости колебался в мелкой зяби воды в вёдрах.
— Дай поднесу! — Решительно подхватил коромысло с её плеча и подставил своё, но сделал это так неловко и торопливо, что выплеснул много воды.
Вопросительно посмотрел в её глаза — не упрекает ли? Нет. Рута смеялась своим удивительным, каким-то тихим и искрящимся смехом и будто не замечала его неловкости. А он быстро побежал вверх по вьющейся тропке. Но через несколько десятков шагов почувствовал, что в его груди перехватило дыхание. Остановился. Передохнул. Эге! Если вот так ежедневно бегать по такой круче, то быстро и душа из тебя вон!
— Не беги! Не беги! — просила его Рута вослед. — Ты же непривычен к этой работе.
Когда ведра были отнесены на хозяйский двор и вода из них была перелита в высокие бочки, Гордята облегчённо вздохнул. Теперь мог о чём-то спросить Руту, мог спокойно слушать её певучий малиновый голос. И о себе мог что-то рассказать. Но что? Лучше послушать её. В его жизни ничего ведь такого не случилось. И ничего не изменилось. Служил Святополку, потом служил Мономаху. А сейчас — не знает кому. Ещё мог бы сказать, что не забыл её. И что хотел бы всегда видеть. Но как скажешь об этом?.. Он лучше послушает Руту, посмотрит на её радость и причастится ею. Напьётся этого золотисто-медового смеха и певучего голоса, что так затаённо-сдержанно клокотал в груди и рвался на волю... Вдруг он вспомнил, что видел Руту не такой. Даже не знал, красива ли она. Окинул её взглядом: в самом деле, красива Рута или нет?
Но с грустью почувствовал, что в его сердце, наверное, закралась старость. Искал уже не внешней красоты, которая тешит глаз! На иную красоту отозвалось его сердце — на ту, которая светилась в Рутиных глазах. Поэтому в следующее мгновенье она показалась ему самой красивой и желанной на свете!
И всё же отметил, что со времени их первой встречи, за все эти годы мытарств, Рута осунулась. Лицо её как-то посерело. Или это жёсткая смуглота лета огрубила её кожу? В сеточках морщин у глаз и переносицы, на запавших щеках залегла усталость и горечь. И руки у неё, такие тонкие, сильные и цепкие... самые красивые руки на свете! — сейчас утомлённо, как плети висели вдоль тела...
Рута жила с маленьким сынишкой в хижине на Подоле, ближе к колодцам. Там стояли избы многих челядников Путятиных. Намаявшись за день на боярском дворе, они успевали только едва прикорнуть ночью, а утром нужно было снова бежать на Гору.
— Хочешь посмотреть на наше хозяйство? Идём! — Она схватила под руку коромысло и решительно толкнула Гордяту в плечо. — День уж на исходе... Солнце садится. Работе конец...
Солнце на самом деле садилось за верхушки притихших деревьев, садилось где-то за Почайной, за лугами, за лесами. Ласково светило им обоим в глаза, будто приговаривало: и ваше солнце в очах — невечно! Невечно!..
...Так и остался Гордята в хижине Руты. Не вернулся в Переяслав. Не появился и у Путяты. Яна уже нет. Не сможет его и за мать упрекнуть. Да и зачем? Матери не воскресить...
Не раз потом, лёжа на сене под тёплыми звёздами, Гордята вспоминал эту каменистую крутую тропку, которая свела его с Рутой. И снова нежность вспыхивала в нём к этой долгожданной женщине. И был он неизмеримо счастлив и благодарен судьбе...
Как мало, кажется, нужно человеку для счастья. Одна искренняя и преданная душа рядом... Так думал он.
Но сия истина открывалась, наверное, не всем. Поэтому люди ищут земное счастье совсем не там, где оно есть! Выстраивают высокие терема с башнями, ставят храмы, лезут к небу. Убивают один другого, выкалывают глаза... гребут в свою ненасытную глотку земли, золото, себе подобных... уничижаются перед ничтожными... И сами от этого становятся униженными и осмеянными... И умирают несчастными... всеми презираемыми, с грузом грехов, посеянных ими же на земле! После них не остаётся ничего. Из людской памяти выветриваются даже имена ненасытцев.
Мудро сотворён человек. Немного ему нужно. Да не каждому эта мудрость доступна.
Гордята считал, что постиг и земную мудрость, и земное счастье. Думал сейчас лишь о том, как высвободить Руту от адского коромысла, где достать какие-то куны или медницы для хлеба насущного. Служить отныне никому не хотел. Да и не мог. Торговать нечем было. Что он умел?
Вспомнил, что умел когда-то лепить горшки. Спасибо Бестужам — научили. А больше — не умел ничего. Разве что любил ещё храмы из глины лепить — для забавки. Но на этих игрушках хлеба не заработаешь. Для горшков же нужен гончарный круг, гончарная печь...
Встретил как-то старого Бестужа. Рассказал ему о своей нужде. Старый гончар вечером прислал Брайка. Тот приволок гончарный круг. На другой день вдвоём с Брайком принесли в корзинах глину.
Помогли добрые подольские гончары...
Однажды на подворье хижины заглянула Милея. Молчала, осматривала чисто выбеленную избу, ровно подведённую красной глиной завалинку, тщательно залатанные дерюги на скамье. Так же молча подошла к сыну Руты — Гордяте-меньшему, подарила ему глиняную лошадку, которая высвистывала на все лады, когда в неё изо всех сил подуть. Потом подошла к Гордяте-старшему, который сидел во дворе за своим гончарным кругом, медленно водил пальцами по круглым бокам горшка.